07
- Что ты такой невеселый?
Вика потянулась поближе, потрепала его по спине, распустила волосы, а потом с недовольным вздохом откинулась на подушки и положила на лоб руку.
- Прикурить бы.
Он пробормотал в ответ глупость, потянулся к съехавшим со стула брюкам, в очередной раз путая карман. Вика терпеливо ждала, а когда, наконец, закурила, стараясь дымным дыханием околдовать персиковый абажур на потолке, потянула вновь:
- Ты говоришь, сторожем работал. И, чего самое, с пистолетом ходил? Не стрелял в кого-нибудь?
- Может быть, и стрелял.
- Так убил, а?
- Может, и убил.
Не найдя, как всегда, тапочек, направился босиком в ванную и только тут вспомнил, что не у себя. Красный комод с широкими стеклянными оконцами прозвенел при его шагах известную арию: внутри егозили старые, прямо-таки бархатные от древности рюмки, кубки, неисчислимый хрусталь, загораживающий весьма трогательную иконку.
«Предки уехали в Ригу, навезут добра – глазам не поверишь», - отразилась в стекле дымящая на кровати Вика и тут же исчезла, когда случайный солнечный лучик распластал на ее месте свою плешь. «Неплохо, смотрю, вы живете, европейский ремонт, в коридоре заблудиться можно – столько дверей»,- постепенно добрело настроение. Он пробовал улыбаться. Как-то сразу стало веселее, внутри все покрылось испариной: он стоял под душем, иной раз проказливо отражая многочисленные отряды водяных капель, и как-то по-детски напевал: «Та-та-та», упиваясь виртуозностью жизни.
Всегда в пути! Под предлогом очередной прогулки на биржу («Может, нашли там чего-нибудь?»- с обезоруживающей своим лукавством улыбкой) в первую очередь бросился навещать друзей: Стасика, Кольку, хотел даже к Ульяне зайти, но вспомнил, что она на лекции. Зато Вика никуда не шла. «Мой милый, свирепый зверь»,- иногда посылала она ему короткие, обрывающиеся многоточиями сообщения; нетерпимое дыхание угадывалось в лаконичном, вроде мягком призыве, и он не спешил к ней, хладнокровно высчитывал часы, запаздывал, чтобы больше воодушевить себя. А за последующим жаром вырисовывался пыльный, не подметенный пол под кроватью. Затерялся носок. Нет, там нету, только чья-то брошка синеет вдалеке. «Э...э... красивая. Твоя? – Мамина». Они сталкивались лбами, и Вика, пыхтя, как сапожник, кисла, дергала в отчаянье руками, твердила, что ей «все хана», а он поспешно вылетал за дверь, так как боялся женского нытья и никому не хотел служить банальным носовым платком. «Куда идешь? Заплута-ал!»- рычал во дворе дворник, подслеповатый мужик около сорока лет, но против него действовало средство: «Дядя Ваня пидорас Наложил в штаны сейчас!»- добрый клич местной детворы. Дядя Ваня делил кашель с руганью, сотрясался, как оказавшийся на неровной поверхности кувшинчик, и отступал. Право, иногда его было жалко.
Нет загадочнее места, чем город весною, в особенности в марте-апреле. А именно интригуют районы, расположившиеся особняком, отрезанные от центральных магистралей, где уже полвека не обновлялись выложенные камнем или щебенкой дороги, расползающиеся срезанным пучком волос Медузы Горгоны. И дома здесь совсем иные, почти все деревянные, нахмурившиеся, темные, и кое-где доски уже гниют, расплывается глянцем добродушная плесень, а балконы просто созданы для несчастных случаев: днище оседает, готовое упасть, ограда еле держится, хотя послушным ишаком до сих пор еще мучается под грузом невообразимого: забытых кадок с цветами, рассадой, пустых горшков из-под земли, стеклянных банок, коробок из-под вермишели. Людей не видно вообще, вымерли, закоченели, хотя, в лучшем случае, где-то, может, и крутят на всю катушку прошлогодний хит или нечто типично русское, надрывное до умопомрачения.
Девушки в таких местах большей частью домоседки и притягивают к себе независимо от желания: одеты грузно, немодно, робеют, но, если наблюдать незаметно, удивляют естественностью и смелостью. Вика исключение. Увы.
Внезапно один переулок показался ему особо знакомым, ведь совсем рядом проходит железная дорога, совсем рядом из тени лип и каштанов можно вынырнуть на чуть горбатую, упирающуюся в небольшой сельскохозяйственный магазин улицу, а еще дальше высилась эстонская школа, монолитная глыба с разинутыми окнами, вся словно приседавшая, когда сонный воздух прорезал хриплый звонок. «Я жил здесь, у самой автобусной остановки»,- вспомнил без пафоса, без риторики и торопливо повернул назад в поисках другого маршрута. Зайти бы к Тольке, новые компакт-диски занять. Да он теперь злится, нашел время! Идиот, вот кто он, идиот. Если меня спросят, кто такой Толька Харламов, я отвечу... отвечу (Интересно, теперь ведь там другая семья? Так быстро?) Или Димка? Да опять дважды два, тоже дуется.
Он остановился.
Из-за каштановой аллеи слышалось сопение автобуса. Его совсем развезло, он с полдороги чихал, свистел, сам красный, весь в жару.
Так куда?
Побрел к Димасу, на мировую.
По обыкновению Димас утром каждую среду просыпался у Ларисы, а для этого надо было садиться на пятерку и гнать до розоватого здания третей общаги, жаться минут пять у электрических дверей, открывающихся только с билетиком, плестись на седьмой этаж и остановиться перед знакомой дверью.
«Ха-ха-ха! Сумасшедший. Ха-ха-ха!»- раздавался неприветливый визг, а за ним странное, щекочущее нервы молчание. Димка был на месте.
Как человек, претендующий на звание лучшего и бессменного друга, Димас в ссоре отличался неотходчивостью, язвительностью. запальчиво обрывал сдержанные, но благоразумные предложения о мире, но, посетовав, как баба, отходил, недвусмысленно требовал маленьких подарков и скорее не в знак примирения, а для удовлетворения своего тщеславия: пачку ли сигарет, диск новый, сотню-другую «на время». «Лиса, хитрая лиса!»- тогда начинала гладить его по голове Лариса, тепло, мягко шептала затаенный, на время выплывший слабой полуулыбкой упрек. Никто не слушал ее: собирались в кафе на первом этаже общаги, Димас сыпал сплетнями, как рваный мучной мешок своими червивыми внутренностями, требовал внимания, похвал своим замечаниям. Так всегда было.
Сквозь жиденькие, плохо проглаженные занавески подсматривал лесопарк, излюбленное место нечаянных студенческих встреч, место опасное и неприветливое. Подальше слева пустела автостоянка. Какие-то пыльные кактусы, скрючившиеся от осознания собственного безобразия юродивые, подставляли утру колючее брюшко, а под окном на кушетке развалился утомленный Димас с осунувшимся, вообще осатанелым лицом. Рядом ойкнуло что-то неразборчивое, закутанное в простыню и тотчас же понеслось прочь, в сторону туалета. Он разглядел, что это не Лариса.
«Ходят тут всякие...- отплевывался семечками закадычный товарищ,- ходит тут дерьмо всякое...»
«А сам развалился, барин, лежит себе, и рябчиков сожрал, и ананас и недоволен», - помягче парировал он, переминаясь с ноги на ногу, и в это же время испытывал уже не задор игры в примирение, капризной раскачки любезностями, а старое вернувшееся чувство: все повторялось, и выхода не было.
Поехал бы он в Америку, в Австралию, в Индию черт знает зачем поддался, перезнакомился бы с сотнями, тысячами людей, но стало бы ему лучше? Везде одно и то же, дутые обязательства, приветливые дежурные улыбки, растравляемые с благожелательным равнодушием (он сам такой, он знает), ну еще девицы, все одни и те же, увлекающиеся, теряющие голову, превозносящие великолепные его достоинства. И такие вот друзья. Ведь сейчас Димас почешет за ухом, глупо оскалит зубы, скажет: «Пачку сига...»
- Пачку сигарет принес?
То-то же!
И дальше, как по сценарию, разве только ревнивая простыня не называла дружка «Лисой», а, выругав самым теплым образом, поспешила убраться восвояси, заявив, что когда вернется, чтоб и духу их не было.
«Лариски подруга, живет здесь, пока та в отъезде»,- с живостью принялся объяснять Димка, как ни в чем не бывало усаживаясь за столиком.
Господи, если написать о моей жизни повесть, то о чем она будет: о столиках, о кафе, о закусках? Кто, кто передаст мои терзания внутренние, я, уставший душою, истерзанный... Я, что, впадаю в литературщину?
«... ну такая крошка, расцеловал бы всю»,- поглощая кофе, ликующе шептал собеседник.
Кто я такой? Он смеется, он очень злой и смеется надо мной, подлец, он все продумал, оказывается, он знает. Серенький сопляк неприметный, а имеет о себе мнение, молчит, а я жалуюсь чужим людям, завоевываю нытьем их...
«Ты чего? Ау-у?» пронеслось у самого уха, и как при пробуждении сон покоряет своей меркнущей идеальной реальностью, достойной философии Платона, так ныне раскрывается в памяти потаенный могильник, и оттуда выползают они, смиренные до поры, до времени, учуявшие кровавый пар пиршества Апокалипсиса разрозненные воспоминания.