13. Мне было тридцать; к разряду молодежи причислить меня было уже невозможно...

  Мне было тридцать; к разряду молодежи причислить меня было уже невозможно. Я вернулся в Швейцарию; вместе со мной прилетела Барбара. Мы ещё не были в браке, да об этом не было и речи. Я обещал Джеку Ф. Барту открыть в Цюрихе бюро. Скорей даже не обещал, а обязался выполнить его просьбу. Я чувствовал, что Джек доверит мне Барбару лишь при таком условии. Относительно Барбары я имел определенные виды; я старался разрушить ее историю. В самолете я как бы в шутку заговорил о свадьбе. Барбара сказала:

     – Советую тебе выбросить эту мысль из головы. Я не гожусь для брака. Я слишком похожа на свою мать; чересчур впечатлительна, чересчур хрупка душой; я никогда бы не отважилась перечить тебе. Ты сильный. Ты мужчина, способный справиться с любыми трудностями. Ты похож на моего отца...

     – Ты это ты, –  сказал я. –  Ты должна с предельной серьезностью относиться к самой себе, но не делать этого в отношении матери и отца. Ты можешь быть такой же сильной, как я. Главное, чтобы ты серьезно относилась к самой себе. Нужно всегда помнить, что каждый человек живет своей собственной жизнью. Нет на свете человека, который бы имел только одно лицо, у каждого человека много лиц.

     – Ах, –  со вздохом произнесла Барбара, –  ты такой необычный. Приезжаешь в Нью–Йорк и продаешь американцам садовых гномиков. Вообще не пойму, чего ты хочешь.

     – Я хочу лишь одного: пройти по жизни с наименьшими потерями. С тобой, например...

 

     Таким было начало. Я сотворил из Барбары замечательную девушку, выстроил ей новую историю, нашу, историю мужа и жены. Когда мы приземлились в Дюбендорфе, нас встретил Альберт Хуг. Джек заранее сообщил о нашем прилете своему другу Хугу. Барбаре было предписано жить у Хуга. Мы отправились из аэропорта на Буренвег. Альберт пребывал в хорошем настроении. Находясь в Америке, я раз в две недели писал ему письмо. Но в тот момент у него с отцом вновь возникли трения. Альберт хотел заняться музыкой. Мечтал стать дирижером или чем–то вроде того. Отец же говорит:

     – Это всё словоблудие. У тебя нет концепции...

     У меня не было концепции, зато у меня были планы. Ситуация была благоприятной. Я планировал предложить Альберта в качестве гида Барбары. Пусть сопровождает ее в предстоящей поездке по Европе. Я же писал бы Барбаре письма, – одно письмо в день, во всяком случае, не менее одного письма в неделю. Эти письма, считал я, не могут не возыметь своего действия. Альберт же таким образом выиграет время. В своем поведении по отношению к Альберту я руководствовался не только любовью к ближнему, но и не одной только любовью к самому к себе. Мной двигал спортивный интерес: я хотел сделать юношу и старика друзьями. Мои планы осуществились. Барбара и Альберт отправились в путешествие сразу после наступления Нового года. Вплоть до первых весенних дней я много беседовал с полковником Хугом. Иногда он говорил со мной как будто со своим сыном. Я давал ему выговориться. Но постепенно он самостоятельно пришел к этой мысли и ко многим другим вещам;

     – Конечно, каждый должен проживать свою собственную жизнь, – говорил он в такие минуты просветления. Но это просветление не выливалось в озарения. Он настаивал на том, что человек обязан иметь концепцию.

     – Я составил Альберту концепцию. И совершенно не могу взять в толк, чем она его не устраивает. Сам он, очевидно, не в состоянии определиться...

     Такие вещи он повторял постоянно. А когда я обращал его внимание на то, что и у меня нет концепции, он со смехом говорил:

     – Помимо того, что у вас есть концепция, вы обладаете потрясающей способностью оценивать вещи через призму сарказма...

     Джек Ф. Барт всё писал и настаивал.

     – Сейчас, после войны, вновь создаются гражданские авиакомпании. Новые самолеты покупаются и в Европе. Будут строиться новые аэропорты, и мы могли бы благодаря этому вершить большие дела. Концерн «Фридэм» выпускает радарные установки, наземные станции наведения любого вида, например систему ILS, огни высокой интенсивности для взлетно–посадочных полос, радиомаяки, бортовые радары, турбодвигатели. Не будь глупышкой, мой мальчик, хлопочи. Америка проявит себя в Европе во всю мощь, и в этом пироге ты будешь иметь свою долю...

 

     Возникла задержка. Пока Альберт и Барбара путешествовали по Европе, –  Париж, Флоренция, Рим, потом Варшава, – я с мая по начало ноября возил  по Швейцарии «Ледовое ревю Эллен», – Цюрих, Люцерн, Аарау, Базель, Шафхаузен… Эллен Ратенау, хозяйка одной гамбургской цирковой труппы, отправила свои собственные номера с животными (белые медведи, пони и кошки) в Англию, чтобы совместно с «Ледовым ревю Китцбюлера» оттуда начать турне по Европе. У Эллен Ратенау имелись хорошие связи со стационарными труппами, поэтому ее турне прошло сначала по Германии, а потом получило разрешение приехать и в Швейцарию. Эллен купила большую машину для заливки льда и сцену. В несколько швейцарских газет поместила пространное объявление: «Требуется опытный администратор для обслуживания турне по Швейцарии» и т.д. Я, сам не знаю почему, предложил свою кандидатуру на эту должность. То есть, причина– то у меня была, только тогда я ее не осознавал. Вероятно, я решил взяться за это дело только для того, чтобы доказать Хугу, что никакой концепции у меня нет. –  Видите ли, –  сказал я, –  с филиалом для вашего друга Джека Ф. Барта придется повременить. До осени. А пока отправляюсь в турне. В нем я могу всё спокойно обдумать».

Хуг был в ужасе. Но потом он расценил этот поступок как выплеск сарказма.

 

     Я написал Эллен Ратенау, что в Нью–Йорке мне удалось продать американцам садовых гномиков, поэтому, дескать, считаю, что способен продать швейцарцам ледовое ревю. У Эллен Ратенау было мало наличных денег, и я обещал предоставить ей сто тысяч франков на уплату таможенных сборов. Я обязался также авансом оплатить аренду во всех местах гастролей, а также перечислить определенную гарантийную сумму электро– и гидростанциям и швейцарским железным дорогам за транспортные расходы. В общем мне пришлось потратить много денег, но я нисколько не переживал по этому поводу. Я составил план турне, то есть просто скопировал план турне цирка семьи Кни*. Сочинил программку, напечатал плакаты, а потом посетил первые десять пунктов запланированных гастролей, провел переговоры с властями и подписал договора. Восьмого апреля Эллен Ратенау со всем своим вагонным парком пересекла границу под Базелем. Для установки шапито она взяла с собой только десять рабочих, ещё двадцать, равно как двух поваров, мне предстояло подыскать в Швейцарии. Мы имели успех. В Цюрихе, в Люцерне, в Аарау. Где бы мы ни выступали, шапито каждый вечер было заполнено, свободных мест практически не оставалось. После окончания представления я каждый вечер шел к кассе и принимал деньги. Вечер за вечером я приносил семнадцать тысяч франков из кассы в свой вагончик, в котором стоял сейф. Занавески были задернуты, двери по обеим фасадным сторонам заперты на задвижки. Вечер за вечером Эллен приходила ко мне и забирала свою долю. Ими она оплачивала сопутствующие расходы, заработную плату сотрудников шапито, аренду и транспортные расходы. Свою долю я вкладывал частью в рекламу, частью тратил на свои личные потребности. В полном моем распоряжении, по договоренности, находился отдельный жилой вагончик. Эллен привезла с собой Вильяма. Вильям был ее шталмейстером и личным другом. Как правило, Вильям жил у Эллен. Но иногда они ссорились, и тогда он приходил ко мне. Эллен была вдовой. Ее муж, некогда известный канатоходец, в войну служил летчиком, был сбит во Франции за линией фронта и попал в плен к бойцам Сопротивления. Они его расстреляли, а его форму отослали в парижскую оккупационную комендатуру. Эллен была единственной дочерью владельца цирка Ратенау. Когда в 1938 году ее отец умер, она унаследовала его дело. Все шло хорошо. Даже во время войны ее цирк мог гастролировать в Париже. Чаще всего она гастролировала по поручению организации «Сила через радость»*, правда с усеченной программой, поскольку в ней отсутствовали иностранные номера. С ещё более усеченной программой она выступала иногда во фронтовых частях. В последние месяцы войны Эллен была представительницей Красного Креста и на одном из медицинских сборных пунктов встретила на восточном фронте Вильяма.

     – Не знаю, – с порога произносил Вильям всякий раз, поссорившись с Эллен и будучи выпровоженным ею из своего жилого вагончика. – Не знаю, почему она пожалела меня. Нас уже несколько дней везли на запад, оставалось рукой подать до Дрездена. Я попал на сборный медицинский пункт, там–то и встретил Эллен. На этом пункте оказывали помощь раненым, чтобы потом отправить их дальше на Запад отдельным составом. Я не был ранен. Представь себе, Гарри. Четыре года на Восточном фронте и ни одного ранения. Обморожения, да, были, но ранений – ни одного. Так вот, значит, я оказываюсь на этом медицинском пункте, первое, что я тогда подумал, – боже, ну, почему я не ранен! Именно сейчас, – тогда я оказался бы в числе тех, кого повезут дальше на запад. И вот я стою перед Эллен. Я лишь взглянул на нее и всё, и она тотчас тащит меня в палатку, стаскивает с меня китель, гимнастерку и накладывает мне повязку, такую толстую и жесткую, что в тот момент я едва мог дышать, а потом она каким–то образом ухитряется посадить меня в первый же уходящий на запад поезд. Сама она тоже едет в нем. Она шепотом объясняет мне, как я должен себя вести, чтобы можно было слинять. Да, а потом она линяет вместе со мной. Это произошло на подъезде к Касселю; ночью мы покинули транспорт с ранеными. Я не понимаю, почему она это сделала для меня. Она повсюду таскала меня с собой. Я жил в ее доме в Гамбурге. Сначала в нем ещё ютились люди, чьи дома были разбомблены, позже они съехали. Мы остались одни, жили как муж и жена. В ее комнате стоит большой платяной шкаф со стеклянной дверью, а в шкафу висит военная форма ее погибшего Эриха. Как это тебе нравится? И когда я брал в руки бутылку корна, она молча смотрела на меня, смотрела, как смотрит любящая женщина, смотрела каким–то отсутствующим, нездешним взглядом, а когда я выпивал стакан–другой, – настоящий, знаешь, граненый, из которого обычно пьют воду, она вдруг восклицала: «Ну, прямо вылитый Эрих!». – Фраза эта звучала как заклинание...

 

     Наше турне имело успех. Но успех этот стал для нас роковым. Я мало что понимал в этом виде бизнеса. В Люцерне мы должны были гастролировать три недели. Но выступили настолько успешно, что решили повременить с отъездом и оставались там до тех пор, пока к нам не перестали ходить зрители. Составленный мною график турне рассыпался в прах. К тому же, как нарочно, зарядили дожди, а из–за него зрителей приходило все меньше и меньше. Эллен тоже совершенно не разбиралась в вопросах управления. Мы не откладывали денег на непредвиденные расходы, а просто тратили их безо всякого расчета. Тем не менее, мы держались. Наступил октябрь, и в один прекрасный момент у нас кончились деньги, во всяком случае, их было чересчур мало, чтобы выполнять все контрактные обязательства. Разумеется, у меня имелись собственные деньги; но мой банковский консультант, к которому я обратился в намерении вновь поставить ревю на ноги, убедил меня, что никаких вложений в этот бизнес делать больше ни в коем случае не следует. Так что мы изо всех сил старались продержаться за счет выручки, получаемой за день от спектаклей. История Вильяма началась в те дни. То есть, вступила в стадию своего завершения. Это было после последнего представления во Фрауэнфельде. Вильям простудился и чувствовал себя совершенно разбитым. Он зашел к Эллен в жилой вагончик и сказал: «Все, я спекся. Руководить демонтажем шапито не буду, просто не в силах. Скажу Сонни Мареку, пусть он командует...»

     А потом подошел к стенному шкафу и достал оттуда бутылку «шинкенхагера», и Эллен, которая молча слушала его, одновременно наблюдая за тем, что он делает, вдруг воскликнула:

     – Боже ты мой, Вильям, нельзя же пить, пить и пить. Хотя бы теперь не пил. Ты ведь отлично знаешь, какова цена вопроса. Если ты со всем своим проклятым парком своевременно не тронешься в дорогу, наше сегодняшнее вечернее представление в Шаффхаузене будет сорвано. А когда ты напиваешься, тебе на всё наплевать, а люди болтаются без дела...

     Вильям не отреагировал на слова Эллен. Он взял бутылку и отправился ко мне.

     – Всё это мне глубоко до фени, – сказал он. – Вы обязаны достойно оплачивать труд людей, да и не халтурят они вовсе. И потом, – зачем нужно ехать в Шаффхаузен? – Он не стал ждать, что я ему отвечу, и пошагал прочь. Я последовал за ним. Он вошел в фойе шапито. Выходили последние зрители, задержавшиеся после представления, чтобы выпить стаканчик-другой вина. Рабочие уже разобрали стойку, уже были упакованы блоки и стекла. Начинался демонтаж главного шапито. Вильям сказал барменше:

     – Выставь мне ещё бутылку корна.

     – У меня нет корна, Вильям. Никто, кроме тебя, не пьет корна. Но если хочешь, есть коньяк. – Сегодня Вильяма можно было соблазнить и коньяком. Он повернулся ко мне и сказал:

     – В вагончике у меня есть припасы. Но я туда не вернусь. Не хочу ее больше видеть, теперь.

     Барменша потребовала за бутылку коньяка шестнадцать франков.

     – Запиши на меня, – воскликнул Вильям.

     – Я уже ничего не могу записывать, Эллен устроит мне головомойку, если я что–нибудь запишу. Она вообще запретила мне продавать тебе спиртное. Сказала, когда идут монтажные работы, не давать тебе ничего. Вильям развернулся на сто восемьдесят, сунул бутылку в карман своего кожаного пальто и махнул мне рукой:

     – Идем, Гарри, справятся и без тебя. Пойдем в твой вагончик...

     Бутылка «шинкенхагера» не была пустой. Он поставил ее рядом с коньяком к маленькому столику. У меня, как и у Эллен, вагончик был салонный, то есть двухсекционный: в передней части – «салон», в глубине – спальное отделение. Мы сидели в «салоне». Вильям взял два стаканчика под виски, наполнил их корном, один подал мне. Он выпил шнапс, как выпивают воду. Вдруг он извлек из внутреннего кармана пальто револьвер, снял его с предохранителя и положил его рядом с бутылкой коньяка. Эти манипуляции он сопроводил улыбкой. «Не здесь я..., –  начал он, –  понимаешь, Гарри, я не здесь. Хочешь знать, где? Я скажу тебе. Тебе скажу. Я в браславском бункере. В браславском бункере...». Он начал рассказывать. Я знал эту историю давным–давно, он пересказывал ее снова и снова. Всякий раз, когда ссорился с Эллен, он приходил ко мне и рассказывал эту историю. Что он собирается делать с револьвером, я не догадывался.

     – Я никогда не рвался добровольно в разведку и тому подобное, – начал Вильям пьяным, ломким голосом, – понимаешь, Гарри, этого я никогда не делал. Но однажды такое со мной случилось. Приказ пришел от командира батальона, – выступить капитану Шпайер во главе отряда в составе десяти рядовых... Мы двигались ночью час или два в юго–восточном направлении и нарвались на засаду. Взошла луна. Я вдруг оказался один в тени лесной опушки. Передо мной сверкала широкая река, над рекой виднелся мост, маленький узенький мостик для прохождения пехоты. Наверное, русские построили его в крайней спешке. От опушки к нему спускалась тропа. По обеим сторонам тропы рос кустарник, я заметил также нависавшие над ним ивовые ветви. Какое– то время я стоял, вслушиваясь в беспрерывное громыханье, у меня было такое ощущение, будто воздух колеблется, как колеблются морские волны, когда по ним гуляет ветер, – звуки тяжелого колыханья, чуть более сильные, чуть более слабые. Внезапно глухие звуки колыханья перебил ясно различимый треск. Я выступил из спасительной тени опушки и двинулся к мосту. Я понял, что заблудился; возможно, я оказался за линией фронта. До мостика оставалось всего несколько шагов, как вдруг, несмотря на шум реки и грохотание в воздухе, я услышал топот. Он доносился с противоположного берега. Почти тут же он зазвучал с мостика; их было восемь. Я снял автомат с предохранителя. Русские меня не видели и не слышали. Они тихо что–то пели. Я приставил автомат к бедру, держа палец на спусковом крючке. Русские поднимались вверх по тропе, буквально в двух– трех шагах от меня. Я подумал, – как только последний пройдет мимо, начну стрелять, положу их всех. Я мог бить им в спину с расстояния метров в двадцать. В конце концов, я был на войне, на фронте, и русские отрезали мне путь назад. Я вспомнил о своем задании. Русские шли дальше, расстояние между мной и ними всё увеличивалось, ещё несколько шагов, и рассеянность стала бы слишком большой. Но тут случилось это. Мне словно удавкой перехватило горло, потом с дикой силой сдавило голову, и я упал, лицом в землю. Сколько я так пролежал, не знаю. Когда я очнулся, луна уже зашла, и я двинулся по тропе, которой ушли русские. Я шел и шел. Я не встретил на своем пути ни одного человека, и не знаю, как с наступлением рассвета оказался у браславского бункера. В бункере находился командир батальона, который приказал мне доложить, что произошло; но я молчал, тупо глядя перед собой поверх его головы.

     – Опять шок? – спросил он.

     – Я не знаю, что случилось, – ответил я.

     – Вот именно «случилось». Вы вернулись одни, Шпайер, вот в чем весь вопрос.

     – Разве это вызывает подозрения? – возразил я и взглянул ему в глаза.

     Он поднялся, подошел ко мне, похлопал меня по плечу:

     – Ладно, Шпайер, мы рады за любого, кто возвратился. Кому нужно, чтобы в этом великом безобразии погибли все...

     – Да, вы говорите совершенно точно; это великое безобразие. Но мы должны молчать, господин капитан, мы не имеем права говорить об этом вслух, не имеем права думать об этом. Знаете, господин капитан, это не укладывается у меня в голове. Сейчас на мне военная форма. А, кажется, ещё час назад был в Хайссенберге со своими старичками. Но этого ведь никак не может быть. Ведь была ещё эта история с Польшей, с Данцигом. И я был тогда уже в форме, был фельдфебелем, потом был лейтенантом, теперь вот стал командиром роты...

     Командир батальона взглянул на меня и похлопал меня по плечу: –  Мы ведем войну и выйдем из нее победителями. Мы обязаны ее выиграть. Сегодня ночью вы снова показали себя молодцом, Шпайер. Сейчас вы не отошли от стресса, но вы проявили себя молодцом, понимаете, – мо–лод–цом! Я выслал второй отряд, Шпайер, и получил от него донесение: разведгруппа Шпайера, в составе десяти человек, потрепала почти роту русских... Взгляните на свое обмундирование, Шпайер, вы ведь залиты кровью...

     Я совершенно ничего не помнил. Так вот мне рассказали, будто бы я с десятью солдатами потрепал почти роту русских. Это было для меня большой новостью. Я совершенно ничего не помнил. Когда я, несколько позже, проверил свой автомат, то увидел, что не произвел ни единого выстрела. Да и ручные гранаты все были целы. А мой штык был чист... Внезапно Вильям вплотную подступил ко мне, схватил меня за лацканы пиджака и, пристально глядя мне прямо в глаза, строго спросил:

     – Ты когда-нибудь лишал жизни человека?

     Я покачал головой.

     – Нет, Вильям, за всю свою жизнь я ещё никого не убил. Не имел на то оснований. Вильям мгновенно успокоился, взял со стола свой револьвер и снова сел. Он поставил его на предохранитель. Когда я спросил, зачем он ему, он намеренно не ответил на вопрос, во всяком случае, мне так показалось.

     – Эллен взяла ссуду. Получила, не поставив тебя в известность, деньги. Она решила перезимовать со всем парком в Шаффхаузене, потому что парк должен остаться в качестве залога, так сказать. В следующем году проведет второе турне, но уже с цирком. А всю зиму будет ездить по стране, искать номера и ангажировать людей. Меня она хочет выгнать. Я не поеду с ней искать номера... Он чуть помолчал, потом распахнул кожаное пальто и достал две фотографии. На обеих был запечатлен он, Вильям Шпайер, в форме немецкого летчика.

     – Но ты не был летчиком, – удивился я. Он рассмеялся.

     – Видишь ли, на одной я, а на другой не я. Присмотрись внимательней к фотографиям.

     И правда, – одним из сфотографированных был он, другим не он.

     – Другой, – пояснил Вильям, – это Эрих, первый муж Эллен. Однажды она настояла на том, чтобы я надел форму. Форма сидела на мне как влитая. Эллен вызвала фотографа. И он сделал этот снимок...

     Он взял у меня с ладони обе фотографии и засунул их в карман своего пиджака. Он вновь сел и начал без перехода, без вводных пояснений рассказывать.

     – Я всегда стрелял наобум. Никогда не стрелял при виде русского. Вообще стрелял главным образом ночью, когда было темно хоть глаз коли, или в туман. Но незадолго до Рождества 1943 года у нас убило командира батальона. Гранатой разнесло КП. Прислали другого командира батальона. Поприветствовав  офицеров, он отозвал меня в сторону. Было очень холодно, и я держал руки в карманах шинели.

     – Я думаю, – сказал новый командир батальона, – я думаю, вам известно, что велит устав.

     – Я не понимаю, что вы имеете в виду, – неуверенно сказал я. – Всё–таки я с первого дня на фронте.

     – Хотелось бы, чтобы вы вынимали из карманов руки, когда стоите передо мной.

     – Но ведь жутко холодно.

     Он прищурил глаза:

     – Вы же кавалер рыцарского креста, капитан Шпайер!

     – Да, господин майор, по ошибке, по недоразумению, так сказать. Уже пять раз мою роту разбивали в клочья. Я ещё живой. Русские плохо стреляют, то есть, – в меня...

     – Вы, я слышал, мастер произносить речи.

     Я пожал плечами.

     – Вы написали недавно письмо в ставку фюрера.

     Я действительно написал. У меня не было причин не признать этого факта.

     – Вы нарушили уставной порядок обращения по службе. Это могло бы иметь для вас непоправимые последствия. Но вам повезло. Начальник штаба затребовал ваше личное дело. Вы награждены рыцарским крестом, на войне с самого начала, поэтому командование высказало предположение, что письмо вы написали в минуту временного душевного помешательства.

     – Я был не в своей тарелке, господин майор. Считал своим долгом обратить внимание на то, что здесь происходит. Я подумал, наверху не знают, что здесь творится. Вы новичок, господин командир, но и вы со временем убедитесь, –  мы стреляем, противник стреляет, мы стреляем, противник стреляет, мы наступаем и  отступаем, противник наступает и отступает. За пять вылазок я один угробил двести солдат, господин командир. За пять раз двести человек! Победы нет, господин командир, –  ни немецкой, ни русской. Есть только мертвые. Об этом я тоже писал. Есть трупы, есть сожженные деревни, нет только победы...

     Он взглянул на меня, потом спросил:

     – Скажите, Шпайер, вы вообще–то убили хоть одного человека? Русского, врага, – пулей, штыком?

     – Не знаю, господин командир. Не могу вспомнить.

     – За пять раз двести человек, Шпайер, положили, а сами ещё живы.

     – Да, – ответил я, – это странно.

     Продолжать беседу он не захотел, сказал только напоследок:

     – Вернемся к этому позже.

     Он вернулся к этому после Рождества, накануне Нового года. Он был приветлив, поставил на стол бутылку коньяка и сказал:

     – Взгляните на бутылку, – настоящий коньяк, прямо из Франции.

     Он налил, широким жестом, как будто это был не дорогой настоящий коньяк, доставленный прямо из Франции. Потом выругал погоду, холод, отсутствие подкрепления и чертовых союзников, которые испепеляли бомбардировками все крупные города и всё равно ничего ими не могли изменить. Потом он вдруг громко скомандовал:

     – Привести!

     Два пехотинца, орудуя дулами автоматов, ввели в блиндаж русского офицера. Командир знал несколько слов по–русски. Он приказал офицеру сесть на ящик с патронами. Пехотинцев он отпустил. Потом, повернувшись к русскому спиной,  обратился ко мне:

     – Вы религиозный человек? В бога веруете?

     На такие вопросы ответить я не мог. Просто не знал на них ответа. Верил ли я в бога? Возможно, но ни «да», ни «нет» не означало бы правды.

     – Если бы вам пришлось умереть сейчас, – сказал командир, – на кого бы вы возложили ответственность за вашу смерть?

     Я оставил без ответа и этот вопрос. Тут он вынул из кобуры свой револьвер и положил его перед собой на стол. Он вновь наполнил стаканы, и мы дружно выпили.

     – Я приказываю вам, – сказал он, отодвигая от себя стакан, – застрелить этого русского. Сейчас, Шпайер,  вы должны, не закрывая глаз, прикончить этого русского.

     Я достал свой пистолет, снял его с предохранителя. Я взглянул на русского. Тот улыбался. Я взглянул на командира. Он тоже улыбался. Не улыбался только я.

     – Во избежание недоразумений, Шпайер, – это не игра, – русский или вы, третьего не дано!

     Я ничего не сказал, лишь взглянул на командира, медленно поднял свой пистолет и выстрелил ему в лицо. Он догадался, что должно произойти, но сидел за столом, словно его к нему пригвоздили. Он был убит наповал и упал лицом на стол, опрокинув при этом бутылку с коньяком. Коньяк пролился, потек широкой полосой к краю и густыми каплями стал падать на пол. Внезапно русский оказался рядом со мной. В руке у него уже был револьвер убитого. Он пятился к выходу и стрелял в меня. Но производя выстрелы, он споткнулся, поэтому промазал. Убивать меня не было никакой необходимости, потому что я в него не стрелял. Русский, шатаясь, открыл спиной дверь и вывалился наружу, тут же в блиндаж вбежали наши люди, развернулись и догнали русского в двадцати метрах от блиндажа. Позже о происшествии было доложено командиру полка... и когда наши в тот же день взяли пленных, то их всех расстреляли, – вот, дескать, как мы ценим жизнь командира батальона.

 

     Занималось утро. Вильям встал и направился к двери. Я двинулся вслед за ним.

     – Гарри, – сказал он, подойдя к двери, – я еду с парком через границу, а в Гамбурге, как только всё  надлежащим образом будет размещёно на зимних квартирах, я выхожу из дела.

     – Ты с ума сошел, – только и вымолвил я.

 

     Рабочие уже демонтировали шапито и готовились загрузить на вагончик последнюю мачту. Вильям наблюдал за ними. Я заметил, как пневматические колеса все глубже и глубже погружаются в размякший от дождя грунт, почти по самые оси. Потом я услышал, как Марек говорит остальным:

     – Вильям, эта ленивая проспиртованная свинья, способен только на то, чтобы  стоять пень пнем и глазеть, нет бы помочь.

     Вильям, вероятно, слышал сказанное, но никак на это не отреагировал. По дороге в Шаффхаузен у нас случилась авария; у вагончика, на который была погружена мачта, сломалась ось. Монтаж, который должен был начаться незадолго до обеда, задержался из– за этой поломки оси. Выяснилось, что десять монтажников на переходе из Фрауэнфельда в Шаффхаузен сбежали. Бросили нас швейцарцы. Эллен укатила в своем вагончике на рассвете, никто не знал куда. Поэтому я не мог с ней поговорить. Нельзя было допустить, чтобы она зимовала в Швейцарии, потому что я подписал таможенную гарантию. Я ломал себе голову также над тем, почему Эллен ничего со мной не обсудила. С наличием парка в качестве гарантии я, конечно, мог бы убедить своего финансового советника в банке, что дальнейшие инвестиции окупятся. В конце концов, я сам отчасти способствовал этому фиаско. Разумеется, я не один принимал решение продлить гастроли, но я и не противился ему. По дороге в Шаффхаузен – я вез Вильяма в своем «пежо» – я беседовал с ним об этом;

     – Всё очень просто, –  сказал он. – Эллен не больше с тобой сотрудничать. И знаю почему. Она не хочет больше иметь с тобой ничего общего потому, что ты дружишь со мной, потому, что я жил у тебя, когда перестал быть ей нужен. В этом причина.

     В Шаффхаузене я взялся за дело, – помог забить рондельные и парусные анкеры, помог заливщикам промерить площадку, установить ледовую арену, уложить морозильные трубы. Я не привык к такой работе и к вечеру в кровь изодрал ладони. Вагончик приехал только к пяти часам. Разумеется, вечернее представление не могло состояться. Я помогал, чем мог. Мы работали до глубокой ночи. В девять часов, когда уже давно стемнело, мы поставили, наконец, первую мачту. Нас было двадцать человек, и мы сантиметр за сантиметром поднимали в высоту полуторатонную мачту. Потом появился со своим трактором фирмы «Дойц» Зигмар и изъявил готовность поставить мачту. Мы только что закончили установку, как вдруг услышали подозрительный треск тросов восстановительного поезда. Едва мы, реагируя на крик Вильяма, отбежали в сторону, мачта тяжело рухнула на землю. Вильям выругался и приказал принести из вагончика маленькую цепную таль. Работа началась сначала. Выяснилось, что цепная таль может поднять мачту почти в одиночку. Мы лишь поддержали мачту, когда рабочий на растяжке делал передышку. Вильям не мог объяснить себе, почему таль не использовали с самого начала.

     Потом вновь выехал вперед на своем «Дойце» Зигмар. Несколько минут спустя мачта почти беззвучно поднималась вверх на черном ночном фоне. Но вдруг, когда она стояла уже вертикально, а мы готовились укрепить ее, Вильям разразился отборной бранью. Он стоял перед Мареком и орал на него: «Олух царя небесного, это же не та мачта, это же второй номер, ты же перепутал очередность, сделал всё шиворот–навыворот; как теперь первый номер состыкуешь со вторым? Выкрутишься, всё прощу...».

     Марек, естественно, не мог этого сделать. Тяжелейшая работа была проделана впустую. Мачту нужно было ставить заново. Тогда Вильям сам расписал ходы и канаты, соединявшие и взаимно страховавшие четыре мачты. Было уже десять часов. Люди устали, и мы решили устроить перерыв. Мы с Вильямом отправились к Эллен.

     – Яснее ясного, – сказала она, – что и завтра представление не состоится. Или ты всерьез считаешь, люди из–за тебя встанут в четыре утра? Десять уже сбежали. А почему? По твоей милости, только по твоей милости! Все тобой сыты. Всех достал. Слоняешься везде без дела, пьянствуешь, лакаешь в три горла, а другие должны вкалывать. Это началось ещё в Гренхене. Загнал там весь парк в болото, хотя Марек и Зигмар тебя предостерегали. В Санкт–Галлене не удосужился поменять главную упряжку, хотя тебе говорили, что старый Тампон уже не выдерживает при ветре выше пятидесяти. Так и случилось. Поднялась буря, и представление пришлось отменить, потому что ты удосужился распорядиться поменять главную растяжку. А в Бадене ты отпустил людей, хотя тебя предупреждали, что надвигается буря. Полюсные штанги разбили почти все стулья в партере. А сегодня? Сегодня ты уже вообще не в состоянии контролировать работу. Как такое вообще возможно? На твоих глазах ставят вторую, вместо первой. Тебя нет! Ты, похоже, снова в Браславе. Заработался, что ли? Не можешь просчитать, сколько будет пять раз по сорок, – те самые двести, которых ты подставил...

     Я боялся, что Эллен продолжит высмеивать его. Но, вероятно, он ее вовсе не слушал. Вильям был сосредоточен на чем–то своем. Тем не менее, я отвлек Эллен, заговорив о наших делах.

     – Ты уже провела переговоры с другим инвестором? – Она удивленно взглянула на меня, покачала головой: –  Нет, я же не сумасшедшая. Я навела справки у властей, это всё...

     Я кивнул головой в сторону Вильяма и сказал:

     – И что?

     – Мы возвращаемся в Гамбург. Его нужно показать врачу. Так дальше не может продолжаться…

     Теперь я был готов согласиться на предложение Эллен принять на себя долговое обязательство и подать заявление в службу по делам о банкротстве с просьбой предоставить стоянку для задерживаемого парка.

     Эллен заявила, что с немецкими рабочими расплатится своими деньгами. Так мы пришли к соглашению. Вильям по поводу этих планов не сказал ни слова.

     Мы выступали десять дней в Шаффхаузене. На семь дней больше запланированного. Но теперь это было не так важно. Эллен удалось найти зимние квартиры. У одного станкостроительного завода она арендовала на окраине города крытую площадку. Служба по делам о банкротстве тоже нас не беспокоила. Таможенное управление вело себя обходительно. Не радовала только погода. Как только мы покинули Фрауэнфельд, разверзлись небесные хляби, иногда к дождю примешивался снег. Несмотря на электронагреватели, люди мерзли в жилых вагончиках, пропитанных влагой и замусоренных нанесенной грязью. Десять сбежавших швейцарцев мы уже ни кем не могли заменить.

     Утром последнего дня я отправился в Цюрих, предварительно договорившись с Эллен и Вильямом, что через два дня вновь встречусь с ними. Эллен зарезервировала себе в гостинице номер. В Цюрихе я пробыл два дня, после чего вернулся в Шаффхаузен и сразу направился в гостиницу. Консьерж сообщил мне, что никто из них не объявлялся. Это нисколько меня не насторожило. Я поехал на окраину города. Добравшись до места, я пришел в недоумение, поскольку никаких следов цирка на крытой площадке не обнаружил, вследствие чего пришел к заключению, что, видимо, что–то напутал. Я дозвонился до администрации станкостроительного завода, но там тоже ничего не знали. Тогда я отправился обратно в город и обратился в службу по делам о банкротстве. С Эллен мы договаривались, что если наш парк будет находиться на зимних квартирах, то мы сначала юридически подтвердим соглашения. В службе по делам о банкротстве тоже ничего не знали. Документы были подготовлены, но куда уехал парк, они не знали. Поскольку Эллен не была должна мне денег, я не понимал, почему она не выполнила наши договоренности. В конце концов, именно она хотела перезимовать в Швейцарии. Но потом мне вспомнились слова Вильяма, и я поехал на границу.

     Весь парк в полном составе перешел границу предыдущей ночью. Все документы были в порядке. О переезде через границу таможня была предварительно уведомлена. Паспорта всех работников труппы тоже были в порядке. Я поинтересовался, не Эллен ли инициировала и организовала переезд через границу. Нет, сказали мне, фрау директриса была больна. Она лежала в своем жилом вагончике в кровати, и за ней лично ухаживал цельтмейстер.

     – Она была мертвой?  –  спросил я.

     Таможенники уставились на меня в полном недоумении. «Почему мертвой?» – спросил один из них. Я не знал что ответить. Другой таможенник высказал предположение: «Возможно, они действительно вывезли ее мертвой. Я тогда сразу почувствовал неладное, когда он сказал, что у фрау директрисы высокая температура, ее, дескать, не надо тревожить, мы лишь мельком видели ее спящее лицо...».

     Мой вопрос всколыхнул их. Спустя десять минут аппарат заработал. Меня задержали. Прибыл наряд швейцарской уголовной полиции. Через пять часов немцы обнаружили следы парка. Ранним утром он был загружен в Зингене и теперь двигался в направлении Гамбурга. На какой–то станции эту специальную кавалькаду удалось остановить. Эллен была мертва. В стельку пьяный Вильям сидел возле нее. Он ее застрелил. Это было установлено благодаря нынешним возможностям судебной баллистики. Но допросить его не представлялось возможным ни в тот день, ни в следующий. Он был пьян в стельку, и казалось, что никогда уже не протрезвеет. У меня не было никаких причин молчать. Запротоколировав мои показания, меня  отпустили. Наступила ночь. Я так устал, что решил не возвращаться в Цюрих, и переночевал в номере, который Эллен зарезервировала для Вильяма. С утра я хотел было поехать в Гамбург, но потом передумал и остался. Только намного позже адвокаты Вильяма попросили меня прибыть в Гамбург. Но я отказался, сообщив в ответ, что дам показания швейцарскому суду. Защитник Вильяма приехал в Цюрих и присутствовал при моем допросе. Вильям не мог быть осужден. В течение всего срока пребывания в следственном изоляторе он каждую неделю передавал  прокурору и судье ходатайства, в которых требовал, чтобы его сначала судили за убийство командира батальона. Его отправили в лечебно–психиатрическую клинику. Я никогда больше о нем не слышал, равно как никогда больше не собирался посетить Гамбург.