09. Начальник кантональной полиции осматривает камеру...
Начальник кантональной полиции осматривает камеру. У него с собой ключи, и он сам открывает и закрывает двери. Я прекратил корпеть над своей автобиографией и жду обеда. Начальник следственной тюрьмы здоровается со мной за руку, потом оглядывается по сторонам, идет к окну и пытается открыть его, но оно не открывается.
– Распоряжусь, чтобы выкрутили болты. Без болтов, думаю, окно будет открываться. Я вынужден был дать ручательство, что у обычных заключенных оконные ставни останутся привинченными. А каких усилий стоило мне вообще добиться, чтобы в камерах, которых здесь считанные единицы, поставили нормальные окна! Мне, правда, поставили два условия: болты и рубчатое стекло, чтобы у заключенных не было обзора на площадь перед казармой.
Между тем начальник кантональной полиции извлек из кармана свой армейский нож, снабженный отверткой, и уже выкручивает болты. Затем он отводит в сторону оконную ставню. Железная решетка остается на месте. Как бы рассуждая с самим собой, он говорит:
– Генриха во многом можно упрекать, но в одном нельзя не отдать ему должного, – к исполнению наказания он относился с предельной серьезностью. И не только в тот период, когда занимал должность директора тюрьмы, но и позже, будучи начальником управления юстиции. Тюрьмы и лагеря он ненавидел. Тюрьмы считал позорными клеймами на теле нашего общества. Особенно громко любил повторять эту сентенцию, когда был под шафе. Пил же почти ежедневно. Любил также в карты перекинуться. И я не раз составлял ему компанию. Заодно улаживал с ним всякие дела, например, установку вот этого оборудования для тюремных камер. Да, Генрих, в общем и целом был замечательный парень. Знаю–знаю, что вы хотите возразить. Он, де, не соответствовал занимаемой должности. Всё решали его секретари. И, порядка, дескать, у него не было, и это правда. Но оставим это. Теперь его уже нет в живых. Иногда его недруги вытаскивают на свет некоторые неурядицы поры его руководства, ни с того, ни с сего начинают вдруг распространять слух, будто он нечестно распределял опекунские деньги, они, дескать, чуть ли не все оседали в глубоких карманах его широких штанин... но это же, черт их возьми, полнейший бред, поверь мне, не делал он этого, деньги эти он, разумеется, раздавал кому положено, но как человек в известном смысле беспечный не удосуживался проконтролировать, чтобы соответствующие выплаты были должным образом зафиксированы в финансовых документах. Вот и всё. Вообще в вопросах бухгалтерии он был абсолютным профаном. Хотя не исключено, конечно, что иной раз выделял вспомоществования и самому себе... Но это так, кстати говоря. Вообще–то я пришел взглянуть, как вам здесь живется.
Я благодарю его за заботу. Живется мне хорошо. Теперь же, коль скоро я смогу иногда открывать окно и видеть площадь, пусть даже только казарменную, будет житься ещё лучше. Начальник полиции пристально смотрит на меня и недоверчиво качает головой.
– Я бы не советовал вам недооценивать Раппольда..., – говорит он, – он великолепный профессионал, многое умеет, к тому же очень честолюбив. Всегда, пожалуй, был честолюбив чуточку сверх меры. Потому и дослужился только до инспектора. Человек он порядочный, но простодушный. Отличается одной особенностью, – питает к своим жертвам любовь и симпатии особого свойства. Мучая их, сам нисколько не страдает. Ему чужды всякие позывы к рефлексии, – сухой профессионал, никогда не подвергающий сомнению правильность предпринимаемых им действий и мер. Не могу не признать, – именно федеральной полиции нужны такие кадры...
– Считаете, что добьется успеха и в моем деле?
Начальник полиции смотрит на меня.
– В том или ином смысле, непременно. Раппольд всегда доводит порученное ему дело до логического конца, это его стиль и конек. Это не значит, что тот, кто попадает под его пресс, в итоге будет изобличен, но это точно значит, что в конце его ждет виселица.
– Может, этим неудачником станет мой сотрудник Юлиус?
Он пожимает плечами.
Бросив взгляд на часы, начальник полиции протягивает мне руку.
– Мне пора идти. Уже слышу, как на первом этаже гремят посудой, – это разносят обед. Приятного аппетита.
Только я опустошил свою жестяную миску, как появляется Раппольд. Он приносит мне свежий номер газеты «Фольксрехт» и говорит:
– Прочтите это.
Я читаю, то есть пробегаю глазами редакторскую статью и мимоходом отвечаю вслух на поставленные в ней вопросы:
– Посоветуйте социал–демократам обратиться в военно–техническое управление в Берне. У них в архиве, надо думать, должны храниться документы. – Это верно, что именно я продал швейцарской армии сто учебно–тренировочных самолетов типа «Харвард». По цене семьдесят тысяч франков за штуку, оснащенную оборудованием слепого полета. С каждого самолета я выручил ровно пятьдесят тысяч франков. Но эта сумма, можете мне поверить, не означает чистую прибыль. Я понес значительные расходы, а, главное, чего теперь никто не желает знать, эта сделка была сопряжена с огромным риском... Полковник Хуг, в ту пору председатель экспертной комиссии Национального совета по вооружениям, представил меня главе военного департамента. Полковник Хуг сказал, что я отлично разбираюсь в пехотном вооружении, и меня в составе делегации экспертной комиссии отправили в Америку. Нам было поручено предметно изучить американскую военную технику. В том числе, кстати, пехотное вооружение, а также мобильные радарные установки, самолеты и автомобили, – джипы, например. Все эти виды оружия американцы считали устаревшим. Но в последний год войны они его чересчур много произвели. Война закончилась, о Корее тогда ещё не помышляли, к тому же они уже приняли решение оснастить свою армию новыми, более современными видами оружия. В связи с этим они проинформировали все малые государства, что открывают свои арсеналы для распродажи, поэтому и мы, швейцарцы, полетели за океан. Неделя за неделей, месяц за месяцем мы ездили по Штатам, посещали открытые и совершенно не охраняемые площадки, на которых рядами стояли тысячи самолетов, ничем не защищенные от погодных катаклизмов. Мы ходили по ангарам в несколько миль длиной, в которых в штабелях хранились автоматы, радиоприборы и радарные установки. Посетили также Военную Академию в Вест–Пойнте, которая произвела на нас сильное впечатление, были приняты на официальном уровне городскими властями... Не вам рассказывать, как это бывает. А потом срок нашей экспедиции закончился, и нам, собственно, нужно было лететь обратно, чтобы доложить о том, что мы видели, сообщить, годятся ли джипы и радарные установки для нашей армии. Но я не испытывал ни малейшего желания возвращаться, в тот момент во всяком случае. Поэтому я послал полковнику Хугу телеграмму: «Хотел бы задержаться здесь ещё на несколько недель. Есть возможность кое–что предпринять. Прошу представить меня кому–нибудь...»
Хуг незамедлительно откликнулся ответной телеграммой: «Навестите Джека Ф. Барта. Пятая авеню, Нью–Йорк. Барту представлю вас телеграммой. Барт мой друг...».
Прилетев в Нью–Йорк, я отправился к Центру Рокфеллера, и вдруг оказался перед домом Барта напротив собора Святого Патрика. Я был поражен. Я не мог знать, что Джек Ф. Барт известен всей Америке, равно как не мог знать, что он является учредителем и владельцем крупнейшего рекламного агентства Америки. Агентство Джека Ф. Барта занимало верхние десять этажей высотного здания. Штат агентства насчитывал семьсот специалистов по рекламе, дизайнеров, графиков–оформителей и клерков. В двадцать лет Джек Ф. Барт, как я уже упоминал – друг молодости Хуга, эмигрировал в Америку и получил американское гражданство. Он свел меня с одним канадским торговцем металлоломом, и когда я объяснил торговцу, в каком качестве прибыл в Америку, тот сказал, что только что принял от ВВС несколько тысяч «харвардов». Одни ещё в очень хорошем состоянии, другие он намерен пустить на металлолом. Именно сейчас он, дескать, собирается уведомить правительства всех малых европейских государств, а также кубинцев, что готов продать «харварды» по очень низкой цене. Он сразу же предложил мне опционный договор, но я лишь улыбнулся, потому что такого рода сделки вызывали у меня сомнения. Джек Ф. Барт похлопал меня по плечу и сказал:
– Подписывай без раздумий. Это хороший старт, мой мальчик. Мой друг Хуг будет за вас рад.
Я подписал договор, хотя даже не знал, как этот «харвард» выглядит. Правда, я знал от Хуга, что наши ВВС нуждаются в новом тренировочном самолете, и что требуется именно такой тип самолета, который можно было бы использовать главным образом для слепых полетов, то есть соответствующим образом оборудованный. Затем торговец металлоломом передал мне технические описания, инструкции по эксплуатации для пилотов и наземного персонала. В документации, разумеется, имелись фотографии «харварда». Я отправил обстоятельное письмо Хугу, однако ничего не упомянул в нем об опционных правах, написал лишь, что приобрел большую партию самолетов, и мимоходом обмолвился, что мог бы организовать выгодную покупку для наших ВВС. В качестве приложения к письму я отослал Хугу все технические описания, с тем чтобы он передал их в военно–техническое управление, сообщил также, что если военный департамент изъявит желание опробовать этот тип самолета, я готов переправить одну машину в Европу. В качестве цены я назвал семьдесят тысяч швейцарских франков без учета транспортных издержек.
Срок действия моего опционного договора составлял шесть месяцев.
Я надеялся, что до истечения этого срока в Швейцарии успеют принять решение. Но этого не случилось. Лишь спустя четыре месяца меня попросили отгрузить один «харвард» в Тун*, после чего прошло ещё четыре месяца, прежде чем швейцарские летчики–испытатели пришли к заключению, что «харвард» – прекрасный тренировочный самолет. Тем временем срок действия моего опционного договора истек, а в нем говорилось не о каких–то ста мифических «харвардах», а о совершенно конкретных, имеющих заводские номера и соответствующие бортовые журналы, находившиеся в моем распоряжении. Все двигатели с этих ста «харвардов», летное время каждого из которых составляло максимум двести часов, были демонтированы. Как вы, вероятно, уже выяснили, господин Раппольд, в Штатах мне безумно повезло. Мне посчастливилось продать там десять тысяч садовых гномиков, которые я импортировал в Нью–Йорк из Швейцарии и из Шварцвальда, на этой операции я заработал столько денег, что мог себе позволить выплатить торговцу металлоломом значительную часть общей стоимости моих ста самолетов авансом.
Так что утверждения «Фольксрехте», пишущей, будто я продал «харварды», будучи членом военной комиссии, – абсолютная ложь. Ложь и то, например, будто я тогда служил в генштабе. На самом деле я тогда был в отпуске. В Нью–Йорке же находился как частное лицо, как гость Джека Ф. Барта. И только по возвращении в Швейцарию я получил назначение в генеральный штаб, что совершенно естественно для любого офицера, продвигающегося по служебной лестнице. Так вот, в Нью–Йорке я находился как частное лицо, к тому же был гостем Джека Ф. Барта. Барт жил в апартаментах на 81–ой улице по Риверсайд Драйв, и на выходные мы регулярно ездили в Хартсдейл, где семья Барта владела загородным домом. Барбара, единственная дочь Барта, которой было тогда девятнадцать лет, училась в колледже Хантера на Мэдисон Авеню. Она хотела стать художником–оформителем, то ли кем–то вроде того. Она грезила Европой, – Парижем, Римом, особенно Парижем; Цюрих ее не привлекал. Барбара знала, что ее мать предпочла бы родить сына, то есть, раз уж она есть, то, помимо нее, ещё и сына. Мать Барбары была маленькая, хрупкая женщина, похожая на точеную, филигранной работы статуэтку, и я удивлялся тому, что она вообще сумела произвести на свет ребенка.
С какого–то момента я уже не мог себе представить жизнь без Барбары. Этому у меня, честно говоря, нет никакого объяснения. Барбара сильно страдала: она была очень привязана к отцу, однако со временем осознав, что он принадлежит к когорте тех, кто собственной волей формирует общественное мнение, Барбара утратила чувство уверенности и не могла быть столь же искренней в отношениях с ним, как это было раньше, столь же, если не более неуверенно чувствовала она себя и в отношениях с матерью. Когда ей было четырнадцать, максимум пятнадцать лет, вокруг нее уже вился многочисленный рой приятелей и обожателей. В семнадцать лет она едва ли не каждый вечер проводила на какой–нибудь вечеринке. Когда я гостил у ее родителей, она повсюду таскала меня с собой. Я любил наблюдать, как она танцует со своими друзьями. Ее манера танцевать меня очаровывала. Я обладал совсем незначительным опытом общения с женщинами. Тем не менее, у меня почему–то почти сразу возникло подозрение, что она никому не отказывает в близости. В один из таких вечеров у меня вдруг возникло желание овладеть Барбарой. Вначале мной двигала отнюдь не любовь. Во мне сидела одна единственная мысль – она должна быть моей. Однажды мы вернулись домой почти под утро. В гостиной мы ещё выпили по бокалу вина. Играло радио. Я обнял Барбару и поцеловал ее. Ее губы были влажные и холодные, а глаза не искрились светом, но она не оттолкнула меня.
– Ты когда–нибудь любила мужчину? – спросил я. Она покачала головой и в свою очередь спросила:
– А ты когда–нибудь любил женщину?
Я сказал, что любил, и не одну.
– И спал с ними?
Я кивнул.
– Все европейцы такие любвеобильные?
Я кивнул.
– Я никогда не лягу в постель с мужчиной, – сказала она и рассмеялась.
Я подошел к радио поискать другую музыку и сказал:
– Возможно, когда–нибудь мы оба будем принадлежать друг другу.
– Зачем?
– Почему нет?
– Тебе пришлось бы долго ждать. Возможно, до конца твоей жизни...
– Я буду ждать.
– Нет, мужчины не умеют ждать.
– Откуда это тебе известно?
– Так было и у моего отца. Моя мать тоже не хотела. Но поскольку она его любила...
– Ты Барбара. Ты не твоя мать, а я не твой отец. Я буду ждать.
– Зачем?
Это «зачем» звучало как одновременное выражение страха и тоски. Вглядевшись в ее лицо, я увидел другое лицо, которое напомнило мне лицо Тони, и вдруг понял, почему я испытываю постоянно волнующее меня чувство, что жить без Барбары уже не смогу. Я вдруг осознал, что должен быть рядом с Барбарой, всегда и во всякое мгновение...
Раппольд встает, в нем чувствуется нерешительность. Он все время сидел на краю нар. Теперь он идет к окну, открывает его, бросает взгляд на просторный плац внизу, потом поворачивается ко мне.
– Меня гораздо больше интересуют ваши садовые гномики, чем все прочие ваши истории, – говорит он.
– Мои садовые гномики? У Джека Ф. Барта я, между прочим, часто встречал журналистов. На одной из многочисленных вечеринок познакомился как–то с Элом Стоуном и Санни Филдом, репортерами из «Нью Йоркер Сан». На следующий день они заехали за мной. Мы отправились в Гренник Вилэдж, в «Ля Ви а Роз», – есть там такой бар, который принадлежал некоему Айрену Маку, а спустя какое– то время к нам присоединились другие журналисты, Дик Николсон, например, а позже и Эдгар С. Борланд, оба – обозреватели каких–то газет или журналов. Обращаю ваше внимание, господин Раппольд, на то, что это происходило всего спустя несколько месяцев после окончания войны, и европейцы в Америке, из числа которых я, естественно, исключаю немецких военнопленных и эмигрантов, были в ту пору редкими гостями. Журналисты задавали много вопросов. Их интересовало, например, как так случилось, что Швейцария не участвовала в войне, и, естественно, кое–что им было уже известно. Санни Филд, например, спросил меня, правда ли, что Гитлер имел в Швейцарии личный банковский счет. А когда я удивленно задал ему встречный вопрос, из каких источников он черпает такого рода сведения, он хитро подмигнул мне и сказал:
– Кто же не имеет счета в Швейцарии?
А Борланд высказал оригинальное предположение:
– Может, Сталин?...
Как бы там ни было, им было известно, что немцы поставляли нам «мессершмитты» с песком в двигателях. Знали они и о том, что один из первых немецких истребителей совершил вынужденную посадку в Дюбендорфе и швейцарцам пришлось уничтожить его в присутствии немецкого посла, потому что иначе немцы прекратили бы поставлять нам свои мессершмитты». Эл Стоун сказал, что, узнав об уничтожении евреев, мы, швейцарцы, обязаны были со всей нашей армией войти в Германию. Санни Филд вдруг предложил взять у меня интервью. Они спрашивали, что им в ту минуту приходило на ум. Я не воспринял это интервью всерьез. В заключение Эдгар С. Борланд спросил, чего мне, например, не хватает в Манхэттене по сравнению с Цюрихом. Я, состроив самую серьезную мину, ответил:
– В Манхэттене мне недостает прежде всего садовых гномиков. – Они рассмеялись. А я, с тем же серьезным видом, продолжил:
– Видите ли, господа, у нас на садовых гномиках сосредоточены все интересы. Если, разумеется, вынести за скобки деньги, то у нас всё вертится вокруг садовых гномиков. Бабьим летом, когда отцветают последние астры и мы убираем с балконов горшки с геранью, чтобы поставить их в подвал, мы одновременно с этим обязательно заносим в дом садовых гномиков. И в длинные–предлинные зимние вечера, когда на улицах, на крышах, когда везде и повсюду лежит снег, мы зажигаем в натопленной комнате свечи в подсвешниках и всей семьей занимаемся садовыми гномиками. Мы их, садовых гномиков, моем, заново раскрашиваем, заменяем им прошлогодние красные колпачки на новые, желтенькие, а зеленые переднички – на голубые и, разумеется, наводим на их личики свежий красный румянец. А потом, весной, когда распускаются крокусы, мы вновь выносим их на свежий воздух, этих симпатичных садовых гномиков. Мы выставляем их в наши садики, на балконы, а потом всю весну и всё лето тем только и занимаемся, что неустанно прокладываем дорожки и пешеходные мостки. Целые леса из зеленого гипса тянутся к небу между островками материального проявления Отвратительного высокомерия, и тогда то, чего мы не успели сделать зимой, наверстываем весной и летом. Мастерим тачки, носилки и садовый инвентарь из цинковой проволоки, а кто поответственней, тот строит крепости и замки, даже возводит руины; руины всегда здорово смотрятся. Куда ни кинь взгляд, – повсюду садовые гномики. Все наши архитектурные учреждения, городские строители, например, работают с оглядкой на наших садовых гномиков. Садовые гномики, господа, могут озлиться, и тогда жди беды. Напрасно смеетесь. Садовые гномики хотят, чтобы их воспринимали всерьез. Это вовсе не игра, как вы, вероятно, думаете. Ибо садовые гномики, представьте себе, существа злобные, властные и алчные, и, как я уже сказал, злые. Мы ни при каких обстоятельствах не можем позволить себе игнорировать их интересы. Не приведи господь поставить их, например, на подоконник, – бессонная ночь вам обеспечена. Гномики начнут без устали, без перерыва шататься туда– сюда, а запри мы их в подвал, как поступаем с геранью в преддверии осенне–зимнего периода, они день и ночь будут скрестись в стены и своими грубыми трубными голосами распевать воинственные песни, замуруй же мы их в сейфы наших банков, – станут раздуваться подобно лягушкам–амфибиям и взорвут изнутри эти сейфы! Садовые гномики хотят быть любимыми, господа! Об одном я не подумал: о том, что они действительно напечатают мою историю о садовых гномиках! Жители Нью–Йорка в одночасье превратились в страстных поклонников садовых гномиков, возжелали обладать ими. То же самое произошло в Вашингтоне и в Детройте, интерес к гномикам охватывал штат за штатом, только южане, только они не поддались гномикомании, только они остались к ним холодны. Я засобирался в Европу. Джек Ф. Барт сказал мне:
– Это вторая удачная сделка твоей жизни!
Я вылетел в Цюрих, что сделать было крайне сложно, потому что международные авиалинии ещё не были открыты; добраться можно было только чартерными самолетами, которые летали из Штатов в Европу и обратно. При этом, чтобы оказаться на борту самолета, нужно было быть своего рода «VIP-персоной». Тогда– то я и решил выдать себя за члена швейцарской экспертной комиссии, каковым, собственно, раньше и являлся, и таким образом благополучно получил билет на нужный мне рейс. В Цюрихе я узнал, что в Шварцвальде садовых гномиков пруд пруди, но Шварцвальд входил тогда в зону, подконтрольную французам. Я прослышал об одном мелком фабриканте в Обвальдене. Поехал к нему. Помимо прочего, он изготовлял гномиков, но всего несколько сот штук в год. Я дал ему денег и сказал, чтобы он искал кустарей-надомников и расширял свое производство. Он так и поступил, и если вы спросите моего бухгалтера, то он вам скажет, что я по настоящее время являюсь совладельцем этой фабрики. Сотни людей по сей день живут за счет этих садовых гномиков, потому что когда года через четыре насытился американский рынок, я начал в интересах кустарей–надомников пробуждать интерес к гномикам и у самих швейцарцев. Я поручил одному внештатному сотруднику «Вельтвохе»* провести журналистское исследование глубоко народной природы этого проявления массовой культуры, он охотно откликнулся на мою просьбу и подготовил очень интересный и весьма обширный материал на эту тему. Мы продали тысячи гномиков, вам, однако, как я вижу, эта история уже не интересна, я же хочу ею лишь показать, что человеку с не меньшей легкостью, чем садовых гномиков, можно навязать, например, мировую войну. Уверяю вас, господин Раппольд, я никогда специально не взращивал в себе честолюбивого стремления продавать садовых гномиков, это получилось как-то само собой, но разве кто–то может меня за это упрекнуть?
– Эта история с гномиками хорошо известна, – сказал Раппольд, – и мне кажется, вы в течение всей своей жизни тем только и занимались, что сочиняли истории.
– Я как раз собираюсь, – возразил я, – сочинить историю сочинителя историй. А разве вы сами заняты теперь не тем же самым? Разве вы не намерены сочинить историю рафинированного изменника родины? Вопрос, господин Раппольд, оставшийся в осадке, таков: в какую из этих двух историй люди поверят, – в мою или в вашу? Масштабность в данном случае не играет роли. Ее мера всегда определяется по прошествии какого-то времени...
– Никакой истории изменника родины я не сочиняю и сочинять не собираюсь, я просто пытаюсь выявить правду, – ответил Раппольд.
– Правда вычленяется только из историй. А полицейские протоколы, господин Раппольд, никогда не содержат в себе правды, они лишь дают почувствовать, в чьих руках находится власть. Я проводник. Я доминирую. Я доминирую повсюду, где необходимо доминировать. Я играю на честолюбии глупых и властолюбии злых, на голоде бедных и сверхизобилии богатых. Все находятся в моем услужении. В моих салонах тусуются банкиры, генералы. Они ведут войны, маленькие войны на Кубе, в Корее, Алжире, на Огненной Земле и в Конго. А потом все они возвращаются ко мне. Счастливые и довольные. Освятившие свою жизнь смыслом. Ибо, согласитесь, никто не станет рваться в генералы без отсутствия перспективы войны. Кто захочет быть судьей без отсутствия перспективы вынесения смертного приговора? А кто пойдет в политику без отсутствия перспективы обретения власти? Кто, наконец, решится стать гуманистом без перспективы быть расстрелянным? Каждый человек хочет придать своей жизни смысл.
Джек Ф. Барт сочинил мощные истории: подростки, подростковое хулиганство, преступность среди молодежи, расовая дискриминация, Куба, антикоммунизм, Корея, Берлин, страх перед атомной войной... А коммерческие колесики, как говорится, крутятся. Почти всем в Штатах живется хорошо. За исключением тех немногих, кому живется несладко, но эти не в счет. Сочините хорошую историю против меня. Поверьте, – на изменников родины сейчас уже нет спроса. Стоило бы как–то избавиться и от вопиющей нестыковки, – ведь вы зачисляете в изменники родины не кого–нибудь, а Гарри Винда, – того самого, который сочинил для своих соотечественников историю про Вторую мировую войну.
Без моей истории, господин Раппольд, ваша деятельность не имела бы никакого смысла. Именно я убедил швейцарцев в том, что они нуждаются в армии. Нет армии, господин Раппольд, нет и изменников родины. Вас бы давным–давно уволили, господин Раппольд. Вглядитесь в лица наших ветеранов войны: они сияют от счастья. Встречаясь за пивным столом, они, бодро хлопая друг друга по плечу, говорят: «Выпьем, Герман, не будь нас, не принеси мы жертвы, не было бы сейчас и Швейцарии. Выпьем за нашего генерала!».
Раппольд поднимает руку, словно хочет призвать меня к молчанию. Я и так молчу. Он закрывает окно.
– Я могу взять с собой продолжение истории вашей жизни?
Я протягиваю ему исписанные листы. Не говоря ни слова, он уходит, забыв запереть за собой дверь камеры.