XVIII. Аристократка и «дюдик». Влюблённые до гробовой доски
Летописный стиль Валентина Т. в отдельных эпизодах схож со стилем Лихоносова. Открытие позволяет мне сделать заключение, возможно, в литературоведческом отношении недостаточно аргументированное, но в практическом смысле безусловно верное: Виктор Иванович по-человечески уступил многие свои проникновенные страницы этому Валентину, любителю грибков и грушёвого взвара. Что-то от щедрот писателя перепало и Скибе: уж больно мастерски этот малограмотный хлебопёк описал свои приключения. Обнаружилась ещё одна странность. У В.Т., претендента на роль соавтора, слишком поздно, после его смерти и лишь в конце романа, обозначилось отчество; оказывается, он - Валентин Павлович!
Писатель одарил Валентина согласием на соавтора и улыбнулся, как младенец. Чего не сделаешь по доброте, тем более от радостного чувства совпадения в творчестве. Жест великодушия со стороны Виктора Ивановича доставил обоим сочинителям неоценимую услугу: умершему – литературную славу, Виктору Ивановичу защиту от нападок ревнителей идейной чистоты. Что теперь взять с покойника. Он волен высказывать всякие мысли и не оглядываться на запреты. Никто покойника не накажет. Он защитил себя надёжно от всяких посягательств.
Думается, и Манечка Толстопят, и брат её Пётр Авксентьевич, и жена его Юлия Игнатьевна, в прежней жизни таинственная «мадам В.», обронившая сакраментальную фразу, будто в Екатеринодаре «ничего не происходит», имели возможность опровергнуть её заблуждение, пребывая в регулярном обморочном страхе. Происходит и происходило, да ещё с какими потрясениями! Особенно в моменты реквизиций. Лишившиеся всего милые старички горячо поблагодарили бы Виктора Ивановича за своё участие в романе, если бы произведение вышло при их жизни.
Сотни, тысячи книг написаны о времени, в котором они жили, и в этом потоке не утонул, не затерялся «Наш маленький Париж». Торжественно и печально продолжает звучать симфония, составленная в порыве искренности из разных, высоких и низких, голосов. Некоторые участники событий остались на Кубани, некоторым удалось эмигрировать на чужбину и вернуться на родину в преклонных годах. Оставленные квартиры, ветхие дома на улице Красной ещё пустовали, и «казалось, что дворы кого-то ждут, что ручки дверей, колышки заборчиков помнят последнее прикосновение тех, кто когда-то отсюда ушёл навсегда».
Улица Красная – олицетворение Кубани. Сюда мысленно и наяву возвращались вынужденные странники, сюда кое-кто продолжает ещё возвращаться. Для них и Виктора Лихоносова это духовная обитель, неизменно встающая перед внутренним взором: «Всё это наша жизнь – узкая улица Красная. Когда-то прошли мы по ней в первый раз; когда-то пройдём и в последний. Когда летней порой погаснут окна и ты по Красной, в тишине и одиночестве, добираешься домой, вдруг промелькнёт тёплое чувство к главной улице. Красная! Ты забудешь меня, как позабыла тысячи прочих! Я твой незаметный прохожий».
После Гражданской войны всё переплелось, сжалось в тугой клубок. Стало непонятно, кто враг и совершенно понятно, кто друг, - это встреченное на дороге изувеченное существо, мужского или женского вида. Существо поделилось коркой хлеба, обогрело добрым словом, теплом печи найденного заброшенного жилья – друг. В зависимости от половой принадлежности можно случайно стать женой, мужем, соединиться в тесную парочку, в семью. В мытарствах привязаться друг к другу - и насмерть, «до гробовой доски» влюбиться.
Так случилось с Акимом Скибой и Калерией Шкуропатской. Они постарались затушевать в памяти позорные эпизоды своего прошлого, оставить в ней только светлые мгновения, сойтись и вдвоём поселиться в центре Краснодара. Аким всё чаще думал: «Нет человеку счастья в одиночестве, и он ищет союза с другим… Кто же меня берёг? Как это я уцелел на долгом пути?»
Действительно, безбожнику трудно сообразить, кто хранил его. В последние мгновения, когда он уже прощался с белым светом, кто-то отменял смерть и неслышно говорил ему: живи! Большевику не положено было думать: спасал Бог. И Аким только и мог задавать себе безответные вопросы.
Примирение в преклонных годах Акима с Василием Попсуйшапкой произошло непроизвольно, помимо их сознания. Почти так, как писал философ И. Ильин, о котором они, пребывающие в ином измерении, и краем уха не слышали. Христос призывал человека любить личных врагов, любить и прощать – и оба, не сговариваясь, словно по заповеди простили. Это дело человеческое, дело смертных. Божье дело – «огненное слово обличенья», карающий и «изгоняющий бич» для Его врагов. После смерти всё станет окончательно ясно. Старики чувствовали это и смирились в присутствии старших по возрасту, неизмеримых по уму страдальцев.
Неподалёку, на улице Советской, бывшей Графской, эти верные друг другу счастливые страдальцы и приютились – Пётр (Пьер) Толстопят и Юлия Игнатьевна. Их зелёный дворик был тих, безлюден, увешан бельевыми верёвками. Нагнувшись под ними и пройдя в квартиру, Василий Афанасьевич Попсуйшапка в мгновение ока «всё заприметил, оценил: «Живут в комнатушке, коридор служит им и кухонькой, подушки-думочки с вышитыми красными узорами на чёрном. Посредине комнатки круглый стол, в шкафах книги, ну и прочее, ничего особенного. Главное, есть с кем доживать. По обеим сторонам зеркала висели на стене фотографии в рамочках – запечатлённые странички жизни Петра Авксентьевича, Юлии Игнатьевны, их родни и друзей. Вдвоём не так грустно глядеть на них. «- Без очков не разберу, - сказал Попсуйшапка, - вы с какой-то дамой, Пётр Авксентьевич». - «В Петербурге с Юлией Игнатьевной. Булла снимал в одиннадцатом году». - « Булла? Гм… Царский фотограф. Это ж вы ещё в Конвое поженились?»
Нескончаем разговор могикан, в общении с летописцами и между собою, не чувствующими одиночества в полуразрушенном доме. Иной раз умолчания персонажей красноречивее того, о чём они говорят вслух. Умолчания – как способ предельного откровения. Обрывистость сюжетных линий восполняется с лихвою умолчаниями и «эпизодами», раскрывающими потайной, подлинный смысл повествования. Но это не всякому понятно.
Светская львица Юлия Игнатьевна, обращаясь к мужу, ласково величала его не иначе, как «дюдиком». Валентин Т. затруднялся с ответом, почему Юлия Игнатьевна называла мужа «дюдиком», а спросить её не решался по врождённой стеснительности. Видно, у Юлии Игнатьевны были связаны с этим придуманным словцом какие-то нежные воспоминания молодости, любовные переживания, может, несбывшаяся мечта о ребёнке, и все её ласки достались Петру Авксентьевичу.
В промозглые дни в комнатушке у них зябко, потому что нечем протапливать каминную печь, а дров не достать. По заявкам топливо распределяют только заслуженным ветеранам. Когда Пётр Авксентьевич возмущается порядками, Юлия Игнатьевна успокаивает его неотразимым доводом: «Дюдик, не греши на людей, они переживали трудности вместе с Родиной, и они, что б ни сказали нам, будут правы. И это они могут требовать себе в исполкоме квартиры, дрова, уголь, а мы… только смиренно просить. Не заслужили».
Роли и декорации переменились. Бытовые сцены с тускнеющей лирической поволокой, тлеющее зарево печальных судеб выделяют роман Лихоносова из множества других книг на историческую тему. Никакой обиды. Только грусть и воспоминания о молодости, о былом счастье. Случайно прибившийся к старикам Валентин Т. не перестаёт изумляться их деликатностью:
«Не надо опасаться, будто они занимались моим перевоспитанием. Они не думали об этом нисколечко, обо всём говорили между прочим, как это и бывает с людьми. Они любили кормить, за столом сидели у них всегда долго, по-старинному, тарелки убирались и вновь ставились, чаеванье растягивалось бесконечно. Каюсь, я непременно читал свои сонеты и каждый раз слышал от месье Толстопята одно и то же: «Дёма Бурсак тоже поэт. Чё-орт его знает». Но я не обижался на то, что Толстопят глух к моей поэзии, - ведь он сам сказал о себе: «Извините, я простой казак». Зато Юлия Игнатьевна подстрекала меня (думаю, не совсем искренне) почаще приносить «что-нибудь новенькое» и обычно перед чаем торжественно объявляла: «Господа! А Валентин Павлович, кажется, написал новый сонет. Попросим?.. Любезная чуткость Юлии Игнатьевны спасала меня от страданий».