I. ПЕРЕВОРОТ.
Ваня Голицын в последних числах мая прискакал из-под Кром в Путивль и, четырех шагов не доходя царевича, упал под тяжестью принесенного государства. Долго-больно бил челом оземь от лица всех «раскаянных витязей». Задирая к Димитрию русую бороду, рассказал кое-как об успехе восстания праведного в стане московских полков.
Стан ополчения весь разломился на два лагеря — головной воевода Катырев-Ростовский, князь Телятевский, боярин Кашин во главе крепеньких нижегородских, владимирских и псковских бойцов остались твердо на стороне Годуновых. Решили даже сразиться с второй половиною стана, но мятежный гений Басманова восторжествовал: все важнейшие точки пространства войны, кручи — для звучности пушек, ложбины — ради разгона коней, наплавной мост через Крому — чтобы только врагам приходилось тонуть, оказались в его руках. Князь Катырев, узнав своего незаменимого помощника в рядах бунтовщиков, мудро опомнился, очистил поле предстоящего сражения и быстро побежал. Отряды Басманова, туляки и рязанцы, сами страшась проливать кровь сограждан, неслись следом, жгли, бодрили бегущих знакомцев плетьми: «Ходи, ходи веселей! – ужо не попадайся!»…
Ратники, жители замосковных северных городков, даже не остановились в столице — три дня шли через Москву домой нестройными, вялыми толпами, на спрос бояр и горожан не зная, что и отвечать.
Польские советники никак не рекомендовали Димитрию приближать к себе части Басманова, кажется, признавшие царевича, но по-прежнему сильные, страшные. Покаянное радушие русского лагеря — уже сознавшего мощь своей воли, могло в любой миг стать ловушкой отряду Отрепьева, перейдя в иное общее чувство.
Приблизившись к Кромам, самозванец встал на расстоянии польской мили от русских войск, выслал перед собой «добрый» указ — всем проживающим ниже Москвы жаловал отпуск, месяц покоя и отдыха. Рязанские, тульские полки возликовали и исчезли, как дым. Тогда, уже не опасаясь подвоха, Отрепьев допустил к руке Басманова, Голицыных, Шереметева и еще двести московских бояр и дворян. Остро ощупывал взглядом разнолепье закутанных в брови, бороды лиц — не мешало сразу раскусить каждого. Ласково изучал Михаилу Глебовича Салтыкова: четыре года назад не настрочи он донос на хозяев Отрепьева – братьев Романовых, не дрожал бы сейчас на коленях перед беглым монахом, а монах не ходил бы царем.
Скоро Отрепьев пожалел о хитроумном роспуске опасного войска. Стрельцы дворцовой гвардии, оставшиеся в распоряжении Годуновых, встретили хоругви царевича под Серпуховом и пресекли все попытки казаков и поляков переправиться через Оку. Атаман Корела помчался с сотней донцов на самых машистых рысаках в каширскую сторону, переплыл Оку ночью и пошел дальше, помня задачу перерезать все хлебные и пороховые пути, питающие упорных дворцовых стрельцов. Чтобы по волости не приняли казаков за разбойников, Отрепьев придал им известных дворян Наума Плещеева и малорослого отчаянного Гаврилу Пушкина с «государевым прелестным письмом».
Не в силах выжидать вражий обоз возле одной наезженной колеи, Корела начал чертить круги по заокским просторам. Здесь плотнее и глуше, чем на Орловщине, Тульщине, расстилались, влажно чернели распаханные под ярь угодья,— лишь прозрачные правильные полоски урезанных рощ ласкали глаз шевелением вешних листочков. По земле Нечерноземья шли цепью сеятели, равномерно летело сухое зерно из больших горстей. Следом двигались бабы и лошади, везя сохи с отвальными досками, а за ними уже шли грачи, сбирая вскрытых червей и несъеденный бороздой хлебный остаток.
— Сейте, сейте — неприятелям нашим кормов только не подвозите! — покрикивали с верхов на крестьян донцы.
— Сейчас, отвезли,— в шутку отвечали суровые крестьяне.— Самим пить и жрать нечего! — и, переводя лукошко с зернами за спину, опирались на острые ослопы.
— Ехайте на ярославский шлях, мальчики! — приветливо посылали казаков молодки и озорные, растущие в землю старухи.— Кажись, оттуда возы ходют — там мужичье смирней здешнего.
На подбеге к селу Красному действительно казакам встретился ладный ржаной караван.
— Заворачивай! — заорал на обозный съежившийся наряд Плещеев.— Окских стрельцов кормить?!
— Господь с вами! — боялись сытые мягкие мужички в телегах.— Мы — ярославский казенный припас для Китайгородских пекарен Москвы — людишки добрые, мелкие...
— Сворачивай тем более, мелочь! — размахнулся кулаками Плещеев.
— Умка, стой! — схватил соратника за рукав Пушкин.— Так у вас что — пропуска в самое сердце Москвы? — быстро переспросил он обозников и с каким-то безумием озарения посмотрел на Корелу.
Атаман понял без слов. Благополучно пройдя через тройное кольцо укреплений столицы, через ворота Земляного, Белого и Китая городов, усиленно оберегаемые караулами, мучной обоз въехал прямо на Красную площадь.
— Куда валишь, деревня? — загомонили три друга-стрельца, охрана Спасских ворот, подбежали — рукоятками бердышей задать ума заплутавшим кормильцам-селянам.
Пока суд да дело, да смех мгновенной толпы созерцателей, с одного воза мешки с мукой кувырнулись на мостовую. Из срединного маленького мешка вырвался Пушкин – с «государевым прелестным письмом» помчал к Лобному месту.
— Указ царя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси, царств Казанского и Астраханского...— взбежав на круглое древнее возвышение, начал жарко читать Пушкин.
Привилегированные постовые-стрельцы кинулись сквозь толпу — имать крамольника, но любознательный русский народ сразу взял у стрельцов бердыши и пищали и направил оружие против них. На Лобное место также взошел в мучной бороде и белой ферязи гордый Наум Плещеев.
— Мы, христианский государь, идем на православный престол прародителей наших, хотяху государство наше получить без кроворазлития...
Также вышедшие из мешков донцы Корелы, с ними рой московского люда, через освобожденные башенные врата поспешили в недра Кремля. Корела в первую голову отыскал пыточный двор и подвальные тюрьмы, вызволил узников-однополчан. Худые, немытые, в сгнивших исподних рубахах куряне во главе с капитаном Домарацким и осужденные разговорчивые заговорщики москвичи, зайдя на Лобное место, над прибывающим морем народа явились полуживым обличением дома тиранов.
— А нас, великого государя, Господь милосердный от их злодейских умыслов укрыл, и ныне мы, уж как сядем на царства, в великой льготе свои городы, селы, слободы и улусы учредить повелим...
Лихие столичные нищие давно ждали вторжения Дмитрия или встречного бунта, изготовившись для грабежа. Зажиточные, тоже чуя грозовой ветер с юга, поглубже прятали сбережения, надсадно сами всюду жалились бедным, как чисто вымел карманы последний год, — помигивали на терема и палаты правителей. После сраму посошного войска под Кромами всем вдруг стало яснее, что Дмитрий больше не Гришка, а, пожалуй,— подлинно будущий царь. По соседству с двором его слабых врагов Годуновых стало жить еще неуютнее. Отождествив тяжесть нового века со звуком имени худой династии, москвичи ей желали теперь всех невзгод и полной свободы падения. Поэтому Плещеев, Корела и Пушкин послужили для серого и ломкого до поры, но уже высушенно дымящегося хвороста столичных мещан теми случайными неминуемыми искрами, от которых сей материал восстает одним великаном железного пламени.
Московская голь ринулась грабить дворы Годуновых и ближних, родственных трону бояр. Задвигался тяжело страшный колокол Ивана Великого, затанцевали сорок сороков вокруг. Напрасно большие люди Мстиславский и Шуйский, пробиваясь к Лобному месту, повторяли пропавшими голосами ветшалые слова о расстриге и воре. Зря вдова Годунова, царица Мария, спрятав детей за алтарь дальней молельни, кружила в опустевших переходах Кремля, куда-то слала гонцов, искала судорожно опоры,— через все окна и крыльца влетела во дворец улица, опрокинула, расколупала по яхонту иранской работы престол, увязала, комкая, все златотканые занавесы, с царицы оборвала ожерелья,— от пожилой бабы Москве пока ничего больше не было нужно.
Остававшиеся на стенах Белого города и Китая стрельцы, обозрев с высоты стихию, сами недолго думая, примкнули к ней. Переворот прошел на радость бескровно, но вскоре выяснилось, что восставшие несут небывалые потери,— в винных погребах казенных и княжеских спивалось насмерть в течение суток не менее ста человек. Горстями черпали из кадей очищенный полугар, шапками — красный виноградный рейнвейн, сапогами — сладкую романею.
Напуганная размахом народного движения Дума спешно направила в Тулу, куда отступил из-под Серпухова царевич, пару беззубых и старых, но древних породой князей — бить челом, умолять о прощении и звать в Москву, дабы скорее уселся на царства и успокоил чернь властной рукой. Отрепьев долго моргал в такт поклонам посланников. Его полководцы очнулись чуть раньше и, не в силах сразу представить, как это Корела и Пушкин без выстрела взяли престол и Москву, заявили, что не торопятся в мышеловку. На разведку в кланяющуюся столицу из стана Димитрия выехал князь Вася Голицын, с ним — прочно повязанные с царевичем, взятые еще в Путивле и прощенные «с повышением» воевода Мосальский и дьяк Сутупов, люди сведущие в лукавой науке низких поклонов. Сему наряду предписывалось уловить сам дух державного города: отличив истинно добрых, смиренных бояр и взяв их подручными, истребить «тайной гордостью дмящасю и распыхахуся на государя крамолу».
— Да из Годуновых, глядите, чтобы никто не ушел,— наказывал, проводив до коней своих наместников, Дмитрий,— всех придержите мне, без исключения.
«А то слухи вон уже рыщут,— думал царевич, глядя с холма вслед удаляющимся собутыльникам, то и дело оборачивающимся, чтобы еще раз помахать пушными шапками своему государю,— слухи ходят: заместо Бориса помер двойник, а Борис будто сбежал то ли в Англию, то ли к татарам... Тут глаз да глаз... Но я велел оставшихся попридержать — значит, и цесаревну-красу посторожат, я ведь велел без исключения...»
Отрепьев смущенно и доблестно улыбнулся, закинул руки за голову — и так стоял, и предчувствовал: когда снова помашет Сутупов, это будет примета, что и Польша вскоре под каблук придет. Но окольчуженный дьяк более не оглянулся, скакал, тупо уставившись между ушей скакуна; зато татарский дворянин, сын опричника батыр Шерефединов, завизжав, вскинул и закружил на копье малахай.