Глава 08.
Назавтра Голубев поднялся рано, но Чистяков умытый и одетый уже сидел за столом и завтракал с удовольствием яичницей со шкварками. Голубев по-быстрому присоединился к нему и сказал:
- Заедем к Аграфене и ко мне на станцию. Надо.
У Аграфены он забрал свой «схрон» - коробку с рюмками и бутылками, на работе спрятал её в шкаф, вытащил из приставки к телефону плёнку, отъединил прослушку, все лишние провода, упаковал всё в газету и вручил пакет Чистякову.
- Вот, весь мой компромат против вымогателей; храни, а при случае дай записи ход в нужном направлении. Поехали, я тебя до Голицына отвезу, оттуда больше электричек до Москвы. Прости, что не могу тебя доставить до дома.
- Да и не надо. Я электричкой прекрасно доберусь: машинист не лихачит в дороге, как ты, на обгон не рвётся, - смеясь, сказал Чистяков.
- И ладно. У меня много на сегодня дел. А со мной – что Бог пошлёт – всё к лучшему. Я ничего не боюсь. Поехали!
В дороге они ни о каких делах не говорили. Голубев попросил Чистякова почитать какие-нибудь стихи.
- О войне? – Переспросил Георгий.
- Давай, о ней самой, проклятой.
- Я тебе новую свою поэму прочитаю, «Камень и осколок» называется. И он начал читать негромко под мерный ход машины про пленного немца Ганса, который «Повесил автомат на жилистую шею и с ним притопал в Сталинград и вмёрз с дерьмом в траншею», о том, как сначала его ранение спасло от плена, но потом всё начал с нуля,
216
«Курск и под Минском финиш. Мечтал протопать вдоль Кремля, сей факт в склероз не скинешь. Потом он брёл через Москву, глаза в брусчатку пряча. Потом, грызя свою тоску, задумываться начал…» И случай сводит его в день отправки в Германию с Иваном, сиротой-мальчишкой, родившемся в январе 42 года после похоронки на отца. Ванюшка знал, что растёт сиротой, но не верил в гибель отца и через пять лет после войны «встречать ходил все поезда, мёрз, стоя у откоса. Стучало сердце: «Да-да-да», «Нет-нет!» - в ответ колёса». Фронтовой друг отца нашёл семью Петровых через много лет:
Всё рассказал он про отца,
Табак на кухне тратя,
Как был до самого конца
С Петровым в медсанбате,
Как тот стонал: «Не выжить мне… -
И прошептал слабея:
«С-под сердца вот, свези семье,
Даю наказ тебе я.
«И вынул из тряпицы гость кривой кусок металла. Вложил его Ванюшке в горсть и горсть горячей стала... Он рос и мысль росла одна, и в ней он укреплялся: все беды
принесла война, фашисты, фрицы-гансы…»
И детское сердечко томилось отмщением. Он наблюдал, как пленные строят на заводе новый цех, гогочут, и от их гогота росла его ненависть к ним. А русские бабы голодным немцам совали то картошку, то горбушку хлеба, то ещё что-нибудь, и ребенок не мог этого понять: почему? И вот настал час отъезда пленных в Германию, вдоль эшелона стоят столы, «…кипят походные котлы: «Нах хауз, Ганс, нах хауз!» А Ганс режет ножом капусту к борщу и подпевает губной гармошке; распирает его радость, и сердцу хочется добра, и вот в приливе чувств он увидел Ивана, достал из ведра большую кочерыжку и бросил её пацану: «Битте, кушаль, Рус!»
Иван нагнулся. Мир затих,
Когда он поднимался.
И Ганса детский взгляд ожёг;
Он испугался, замер.
Мелькнуло что-то и в висок
Его ударил камень.
Иван не бросился в бега:
Поддал капустный откуп
Босой ногой и зашагал
Отцовскою походкой.
Георгий Иванович замолчал.
- Давай, давай дальше! Что затих? – Голубев глянул на Чистякова и заметил у того слёзы на глазах. – Ты чего, друг? Про себя что ли поэму сложил?
- Нет, просто память детства. Чистый вымысел моя поэма.
- Но пробирает.
- «Над вымыслом слезами обольюсь».
- Давай уж до конца.
- Пожалуйста. – И Чистяков дочитал концовку.
Когда весна приблизит ход
К победному салюту,
Когда вдова слезу прольёт
В молчания минуту,
Выносят внуки на балкон
Портрет Ивана-деда,
217
Чтоб видел он, чтоб слышал он,
Как вновь трубит победа.
И в день Победы каждый год
Из недр сервантных полок,
Всегда волнуясь, достаёт
Иван стальной осколок.
И вновь горит его ладонь.
Несёт как эстафету
Сын вечной памяти огонь
К отцовскому портрету.
И отражаются везде,
Горя, салюта блики:
В медали, в орденской звезде,
В святом отцовском лике.
И рюмку полную вина
Перед портретом ставят.
Всё это память, и она
Душой Ивана правит…
Чистяков смолк на мгновение.
- Ах, - крякнул Голубев, - шикарно ты придумал.
- Ещё не финиш, - ответил поэт и дочитал: "Мы все поранены войной./ Боль-память здесь, у сердца. /Нас излечить от боли той/ Нет у науки средства... И так до конца.
Георгий стучал ладонью по торпеде автомобиля и отбивал ритм поэмы, ударяя ладонью в конце каждой строки.
И Голубев стал вторить каждому стуку ладони кивком головы, и обоим показалось, что всякий раз машина отвечала рывком. И так они мчались до конца поэмы:
Стоит на Рейне крепкий дом.
Его построил Йоган.
Семья живет, конечно, в нём
В немецком нраве строгом.
Средь хрусталя хранят в дому
Простой булыжный камень.
Не разрешают никому
Тот камень брать руками.
И только старый Ганс порой
К виску его приложит
И слышит бомб протяжный вой,
И дрожь бежит по коже.
И видит детские глаза,
Прислушиваясь к звукам.
Он этот камень приказал
И детям чтить, и внукам.
Чистяков замолчал. Машина замедлила ход, свернула на обочину и остановилась. Голубев лёг левой щекой на руль и долго смотрел на Георгия, не мигая, и по ложбинке вдоль носа у него бежали слёзы.
- Ты что, Васильич? Поехали, опоздаем!
Васильич вздохнул, поднял голову, обнял крепко поэта и поцеловал его в щёку.
- Спасибо, стервец ты этакий. Вот скажи, откуда ты всё это берёшь? Говоришь, выдумал? А не ты ли мне Пушкина слова произносил: «Над вымыслом слезами обольюсь»? Если в том вымысле правда жизни душу обжигает, оттого и слёзы. – Он отёр лицо ладонями. – Эх, сейчас бы по стопарю!
218
- В другой уж раз. А за рецензию спасибо. Ты очень точно сказал, у меня так не получилось бы.
- Ладно. Ты её напечатай, обязательно напечатай! Её надо по всем школам разослать, в каждом классе вслух читать! Вот как! Чтобы помнили, чтобы чтили! Ради этого и жить стоит!
- Я так и живу.
- Мы за Победу жизни не жалели, а ты свою жизнь посвящаешь памяти о подвиге, который как зерно прорастает в наших детях вечной памятью. Ох, куда-то я глубоко погрузился, будя. Всё! Поехали!
И машина тронулась с места, а до Голицына осталось всего ничего.
Прощаясь у вагона, Голубев спросил Чистякова:
- Когда ждать у нас?
- Ты о своих делах сообщи, что и как. Я приеду.
- Копию поэмы привези.
- Я, может быть, привезу тебе журнал.
- Ну да?!
- Не исключено. Будь! Держись трезво, я прошу, Юркеш!
- Нормаль!