[09] С весны 1929 года непоправимые изменения раскололи соловецкий мир на две половины...
С весны 1929 года непоправимые изменения раскололи соловецкий мир на две половины. Прибывавшие нескончаемой блохастой лавиной уголовники диктовали свои порядки. Так ведь и предсказывали эти изменения. Конечно, они не шли еще ни в какое сравнение с тем, что начнет твориться несколькими годами позже, но и эти весенние дни омрачались надрывностью быта и отношений. Урки примеряли на глаз вялую интеллигентность арестантов, и этот разночинный сюртук был им тесен в плечах и узок в груди, трещал по швам, но пока держался.
В июне того же года на спортплощадке, недалеко от женского барака, уголовники изнасиловали анархистку Марию Линдберг. Фельдшера санчасти, где Георгий Михайлович Осоргин служил делопроизводителем, трясло в истерике: «Это звери, скоты… Они ей земли напихали… Туда…» Старый вор, глава всех урок на Соловках Иван Яковлевич Комиссаров уступил, выдал каэрам насильников. Их забили поленьями до смерти, но Маша Линдберг этого уже не узнала: повесилась в уборной санчасти.
Церковь преподобного Онуфрия Великого, что возвышалась на широкой кладбищенской площади неподалеку от Святого озера, закрыли. Через десять лет ее, простоявшую без малого три столетия, и вовсе снесут.
Казалось, монастырский Кремль помрачнел. Исполинские камни впаяны в крепостные стены красного кирпича. От времени и дождей камни гладкие, влажно-серые, а сами стены насыщенно-бурого цвета: насосались крови.
Ломался заведенный уклад. Бывших офицеров расстреливали, гноили в карцерах, отстраняли от занимаемых в лагере административных должностей. Все большую власть получали уголовники – «социально близкие».
Осоргина летом отправили на остров Анзер, в наказание за то, что он послал Причастие и мантию умирающему Владыке Петру Звереву. Несколько дней он отсидел в карцере, в холодном каменном мешке, но в это время приезжал на Соловки Максим Горький и всех штрафных выпустили. Ненадолго, конечно, ненадолго…
Судьба дрожала, гнулась, как березовый ствол при порыве ветра. А ветер усиливался с каждым днем, буйствовал, хлестал наотмашь. Человеческая жизнь никогда не стоила дорого в этих краях, но с весны 1929 года она дешевела на глазах, помещаясь на огоньке недокуренной папиросы. И Господь с ним, с заключением, важно знать, что твои действия подчинены правам и обязанностям, четким правилам. Но цепочка поступок – следствие разрывалась все чаще, из стен УСЛОНа вырывался наружу трупный запах беспредела. В нагане хватает патронов, а сапоги от крови отмыть недолго. Только самые прозорливые понимали, что это запах нового мира, с опозданием дошедший до соловецких берегов. Он будет крепчать, заполняя легкие, пока не пропитает своим ядом все и вся, пока легкие не привыкнут.
Весной 1928 года последний раз открыто праздновали Пасху. А со следующего года начались притеснения духовенства. Священникам запретили носить свою одежду, насильно обстригали, отбирали книги, облачения, многих отправили на дальние командировки. Но еще боролись люди, еще на что-то надеялись, переходили к тайным, «келейным» богослужениям, на которые уже не могли собирать много народа. Несмотря на строгости и запреты, удавалось припрятать облачения, богослужебные книги. Нередко церковные службы проводили в лесу: куполом собора было небо, а стенами – березовый лес. И продолжали течь молитвы тоненьким ручейком.
В конце сентября пришло распоряжение из Москвы на расстрел четырехсот заключенных. В составленный лагерным начальством список попал и Георгий Михайлович Осоргин. Несгибаемый веками стержень Соловецкого монастыря треснул и разломился, подпиленный словом на желтой бумаге. Да, слово может убить. Точнее, только слово и может убить: механизмы исполнения условны. Прямоугольный кусок бумаги, выбитые печатной машинкой серые буквы, подпись. Директива свежа, бодра, крепка. Еще не пропитана кровью, но уже в предвкушении густого потока. Сотни судеб умещаются в несколько строк… Кошмарен тот мир, в котором слово не взвешено.
Будь же проклят ты, человеческий язык.