[25] Ну, вот мы, наконец, добрались и до эпилога...
* * *
Ну, вот мы, наконец, добрались и до эпилога. Над романом «Доктор Живаго» Борис Леонидович работал не один год, и, казалось бы, должен был за это время и писать научиться, и жизненного опыта поднабраться. Но и здесь, в эпилоге мы видим все то, что уже было: неуклюже скроенные предложения, наивная смысловая неразбериха, ошибки, вроде тех, что уже не раз нам встречались и все те же лихие забывайства.
В Черни, разрушенном войной городке, встретились возвращавшиеся в свою «общую войсковую часть», один из отпуска, другой из командировки, майор Дудоров и младший лейтенант Гордон. Что это была за часть (полк или дивизия) не имеет значения. Важно то, что она была у них «общая» – одна на двоих. Начнем знакомиться с очередными авторскими ляпами. «На обратном пути оба съехались и заночевали в Черни, маленьком городке, хотя и разоренном, но не совершенно уничтоженном, подобно большинству населенных мест этой «зоны пустыни», стертых с лица земли отступавшим неприятелем» (стр. 495). В этом небольшом предложении Пастернак ухитрился три раза написать «не то». Съехались у него опять «оба», а не «они». На эти грабли Борис Леонидович наступает, при каждой с ними встрече. Не совершенно уничтоженный город оказался у него подобным совершенно уничтоженным (стертым с лица земли). А напоследок он заставил неприятеля стирать с лица земли «населенные места». Но место с лица земли не сотрешь, Стереть можно лишь то, что на этом месте построено.
* * *
Гордону и Дудорову нужно было найти в разрушенном городе место для ночлега. Автор им это устроил. «Среди городских развалин, представлявших груды ломаного кирпича и в мелкую пыль истолченного щебня, нашелся вдруг неповрежденный сеновал, на котором оба и залегли с вечера» (стр. 495). Это чудо, что в разрушенном практически до основания городе, среди груд кирпича и щебня оказался вдруг целехоньким сеновал, очевидно деревянный, как это обычно бывало, и совсем не тронутый пожаром. Но не будем придираться к автору: надо же было где-то переночевать его героям. Не спать же им на голых камнях, как это делали лишившиеся жилья местные жители, про сеновал почему-то ничего не знавшие. А приезжие – Гордон и Дудоров этот сеновал обнаружили и спали на нем в полном одиночестве. Но, если бы автор хотя бы немного подумал, то устроил бы им ночлег с гораздо меньшими удобствами.
Разрушенные войной города впечатляют, как правило, уродливыми остатками стен каменных зданий. Но в Черни, как написал автор, от домов остались лишь груды кирпича и щебня. Странно только, что кирпич в этих грудах был ломаный, (кто же его поломал?), а щебень был в виде пыли (кто же ее натолок?). Но мы уже привыкли к особенностям пастернаковской «орфографии». Думать он явно не любил. А подумать тут было о чем. Откуда вдруг взялась эта «в мелкую пыль истолченная щебенка»? И, если это была пыль, то зачем же называть ее щебенкой. Средствами, которыми располагает война – бомбы, снаряды, мины – превратить щебенку в пыль невозможно. Механизмов для превращения щебенки в мелкую пыль до сих пор не придумано. Не толкли же ее вручную, по способу – пестик и ступка. Хотя бы что-нибудь Пастернак должен был иметь в виду, когда писал эти строчки о пыли? Да, был должен, конечно, но, увы, не имел.
* * *
На рассвете Гордон и Дудоров пришли на речку. Там у них состоялся такой разговор.
– Что это за река?
– Не знаю. Не спрашивал. Вероятно, Зуша.
– Нет, не Зуша. Какая-то другая.
– Ну тогда не знаю.
– На Зуше-то ведь это все и случилось. С Христиной.
– Да, но в другом месте течения. Где-то ниже…
Вот такой была память у автора. Не успели его герои договориться о том, что река, на берегу которой они находятся, – не Зуша, как тут же оба разом об этом забыли.
Читаем дальше. Интересно все же, что же случилось с Христиной? Вот что рассказал об этом Дудоров: «Там (на берегу Зуши. – В.С.) было каменное сооружение, получившее имя «Конюшни». Действительно, совхозная конюшня конского завода, нарицательное название, ставшее историческим. Старинная толстостенная. Немцы укрепили ее и превратили в неприступную крепость (?). Из нее хорошо простреливалась вся местность, чем задерживалось наше наступление» (стр. 496).
Говорить о противнике, что он хорошо делает то, что для нас не хорошо, а плохо – не принято. Но, как бы там ни было, конюшня нам мешала и ее «надо было взять». И кто же ее, эту конюшню, эту «неприступную крепость» взял, как вы думаете? Оказалось – та самая Христина, причем в одиночку. Пошла и взяла. Но как же ей это удалось? А вот так: «Христина чудом храбрости и находчивости проникла в немецкое расположение, взорвала конюшню, живою была схвачена и повешена» (стр. 496). Любые связанные с войной задачи Пастернак разрешал вот так запросто, легким росчерком пера. Легко писать, когда не понимаешь того, о чем пишешь. Задумка у него, видимо, была такая: подобралась Христина к конюшне, кинула гранату и «неприступная крепость» взлетела на воздух. Но к «чуду храбрости и находчивости», проявленные Христиной, и сама конюшня и засевшие в ней немцы, должны были отнестись наплевательски. Чтобы взорвать «неприступную толстостенную конюшню» потребовалась бы целая группа подрывников и изрядное количество взрывчатки. Да еще надо было договориться с немцами, засевшими в конюшне, чтобы они сделали вид, будто наших подрывников не видят и не имеют ничего против того, чтобы взлететь вместе с нею на воздух. У Пастернака была не только оригинальная «орфография, но еще и совершенно уникальная логика. Выглядит она временами, как логика даже не подростка а ребенка.
* * *
В уста своих героев Пастернак вкладывал собственное неправильное понимание происходивших в стране после октябрьского переворота преобразований. Вот как высказался у
него Гордон о проведенной в СССР коммунистами коллективизации сельского хозяйства. «Я думаю, коллективизация была ложной неудавшейся мерой, и в ошибке нельзя было признаться» (стр.498). Создание колхозов, полностью подчинившее крестьянство страны государству, по существу закрепостившее его, было единственно возможным способом ведения сельского хозяйства в условиях созданной в СССР тоталитарной государственной системы. Коммунистам не в чем было признаваться, колхозную систему они считали правильной и сохраняли ее до последних дней их пребывания у власти. Наличие свободного независимого крестьянства было несовместимо с тоталитарной системой хозяйствования, созданной коммунистами. Увязывать происходивший в стране террор с отношением народа к коллективизации сельского хозяйства – грубая ошибка. В массе своей и крестьяне, и рабочие верили в то время, что власти, ведут борьбу с настоящими «врагами народа», так же как и сами власти были убеждены в том, что уничтожают враждебную ей и ее политике внутреннюю оппозицию.
Совершенно неприемлемо звучат в этой связи слова Гордона (Пастернака) о том, что «когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы» (стр. 498). Неужели Пастернак и вправду так думал? Война ведь была не просто опасностью и угрозой, как он пишет. За «ограничение колдовской силы мертвой буквы» (попробуйте расшифровать этот ребус, придуманный Пастернаком), народ заплатил миллионами жизней наших солдат, миллионами женских одиночеств, миллионами детских сиротств и годами безрадостного, полуголодного существования без выходных дней и праздников. Назвать это постигшее страну бедствие «благом», можно лишь полностью лишившись рассудка. О чем бы ни заговорил Пастернак: о революции, войне, торговле или о погоде – не жди просто и правильно выраженной мысли, проливающей свет. Получишь пышный букет замысловато-закрученной словесной чепухи!
* * *
«Наполовину обращенный в пепел и взорванный город продолжал гореть и рваться вдали, в местах залегания мин замедленного действия» (стр. 501). Читаешь подобные пастернаковские ляпы и удивляешься: как же можно писать так нелепо? Пожары и взрывы мин наблюдали жители города; они не могли видеть город, в котором они жили, горящим и рвущимся где-то вдали. Поскольку взрывы происходили в самом городе, то кто-то из горожан оказывался с ними рядом, и даже становился жертвой этих взрывов.
* * *
«На противоположной, незастроенной стороне белели палатки и теснились грузовики и конные фургоны всякого рода служб второго эшелона, оторвавшиеся от своих дивизионных штабов
полевые госпитали, заблудившиеся, перепугавшиеся и разыскивающие друг друга отделы всевозможных парков, интендантств и провиантских складов» (стр. 501). Заблудившиеся и перепугавшиеся отделы разыскивали не друг друга (ну что за чушь?), а те самые парки, интендантства и провиантские склады, составными частями которых они являлись и к которым были приписаны.
* * *
«Ожидание длилось давно» (стр.502). Это состоящее из трех слов предложение выглядит так, словно автор нарочно коверкает русскую речь, работая под Аверченко: «Она схватила ему за руку…». Но автор не коверкал, вернее коверкал не умышленно, он старался, как мог. Но мог он именно так, как у него получалось. В романе он не раз путал слова «давно» и «долго».
* * *
«…стою промеж рельс фонарем размахиваю взад и вперед» (стр. 507). Размахивала фонарем «промеж рельс» девочка Таня, она хотела остановить приближающийся поезд. Но чтобы машинист ее размахивания увидел, размахивать надо было не взад и вперед, а из стороны в сторону. Если бы девочка действовала не по указке автора, а сама решала, как ей размахивать, она, наверное, сделала бы это как надо.
* * *
Завершая разговор о романе Пастернака «Доктор Живаго», хочется сказать еще вот о чем. Мы уже знаем со слов Быкова, что писание романов давалось Пастернаку не просто: «…все попытки (Пастернака. – В.С.) написать роман, в котором герои действовали бы согласно своим убеждениям и волей…с 1919 по 1936 г терпели систематический крах». Очевидно, крах был самый настоящий, если даже Быков его признал. Какое же чудо позволило Пастернаку вдруг справиться с этой задачей?
В книге «Миф о творчестве» в прозе и стихах Бориса Пастернака» ее автор – Л.Л Горелик раскрыла секрет того, как Борис Леонидович преодолевал ставшее для него катастрофой неумение писать романы. Ведь, если не получается у самого, то почему бы не воспользоваться опытом тех, у кого получается или получалось. И Борис Леонидович нашел такого помощника. Оказывается во все время работы над «Доктором Живаго» его настольной книгой был роман Ч. Диккенса – «Повесть о двух городах». Б. Пастернак даже упоминает эту книгу в своем романе. Диккенс явно помог Пастернаку и в построении фабулы, и в формировании портретов героев его романа. Почти два десятка страниц своей книги Л. Горелик посвятила разговорам о сходстве мотивов книг этих двух авторов. Приведу пару цитат из книги Горелик: «Общие для произведений мотивы (ясно, что сходство мотивов создавал не Диккенс, а Пастернак. – В.С.) отчетливо сгруппированы по фабульным линиям» (стр. 266).
«Основная фабульная линия произведений (ее можно обозначить как «свершение жертвенного подвига») развивает одни и те же мотивы» (стр. 267).
Дальше Л. Горелик в восьми пунктах перечисляет эти мотивы. Но сходство мотивов в романах Диккенса и Пастернака этими пунктами не исчерпывается. Потом Горелик приводит еще немало признаков их сходства и подтверждает свои наблюдения ссылками на других авторов. Одним словом, если бы не Диккенс, то «Доктора Живаго» в том виде, в каком мы его знаем, могло и не быть. Отклонения же в «мотвах» от того, что было у Диккенса, Л. Горелик изображает чуть ли не как победу Пастернака в противостоянии с Диккенсом. Есть у нее, например, такая фраза: «Пастернак, повторяя диккенсовские мотивы в измененном виде, отчасти оспаривает(?) их». А, в основном, значит, берет эти мотивы в том виде, как их создавал сам Диккенс? Тут Горелик впрямую признает совершавшиеся Пастернаком заимствования и, очевидно, считает особой его заслугой то, что совершал он эти заимствования не слово в слово, а строил кое-что и по-сво́ему («оспаривал» Диккенса). Обо всех этих заимствованиях Л. Горелик говорит совершенно спокойно и откровенно, не усматривая в них ничего предосудительного, словно речь идет не о порочащем автора списывании, а о творческой его удаче. Ситуация тут складывается очень похожая на описанную Губерманом в одном из его гариков: «В прошлом веке неким Фетом был ты жутко обокраден».
Дальше Горелик опять пишет: «Однако, кроме евангельской темы жертвы в «Повести о двух городах» и «Докторе Живаго» совпадает еще целый ряд мотивов». Следует и их перечисление. Но это уже не шутки. Если Л.Л. Горелик права, то Нобелевский комитет допустил серьезнейшую ошибку, формулируя мотивы присуждения Пастернаку Нобелевской премии. Говоря о мотивах, следовало бы указать, что премия присуждается за продолжение традиций не только русского, но и английского эпических романов. Я не филолог и не буду ни подтверждать, ни отрицать утверждений Горелик о заимствованиях сделанных Пастернаком у Диккенса, за исключением, правда, одного момента, о котором я скажу дальше. Но созвучия в текстах Пастернака и Диккенса, которые не могли оказаться случайными, может заметить и рядовой читатель. Их, может быть не так уж и много, но они есть. Например, у Диккенса: «…прыгнул с горы головой вперед, прямо как в воду». И у Пастернака: «…он бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют». Но не будем углубляться в эти детали. Дело в том, что никакие заимствования не могут помочь автору, пишущему романы на уровне «краха». Несмотря на заимствования «Доктор Живаго» оказался для Пастернака очередной неудачей, может быть, даже более существенной, чем те «крахи», которыми заканчивались предыдущие его попытки писать романы. Написав роман, Пастернак продемонстрировал такие недостатки своих творческих возможностей, которые вряд ли были бы замечены, если бы он ограничился писанием только стихов.
Что же касается «жертвенного подвига» героя пастернаковского романа, то тут Горелик, очевидно, повторяет чью-то ошибку. Кончина Живаго была совсем не жертвенной, как она пишет об этом в своей книге. Умер Юрий Андреевич от сердечного приступа, случившегося с ним в переполненном пассажирами трамвае по дороге на новое место работы. Доктор собирался преодолеть себя и начать новую трудовую жизнь и совсем не собирался умирать. Смерть его оказалась внезапной, как несчастный случай. Герой Диккенса, по книге которого Пастернак строил фабулу своего романа, и, правда, принес себя в жертву, подменив собой приговоренного к казни. Но у Пастернака даже намека на жертвенный подвиг со стороны Живаго в романе нет. Жертвенной пытаются представить смерть доктора фанаты Пастернака. Очень уж им хотелось сделать из Юрия Живаго некое подобие Христа.
Подтвердив нравственное падение пастернаковского героя, и его отказ от участия в общественной жизни (стр. 271), Л. Горелик все же продолжает, не боясь показаться смешной, говорить о нем, как о человеке «выполняющем миссию правдолюбца, поддерживающего мироустройство в трагические для человека переломные эпохи». Но как может поддерживать мироустройство человек, неспособный поддержать даже самого себя и порвавший все связи с реальным миром. Будучи прекрасным диагностом, Живаго оставил работу в больнице именно потому, что его мировоззренческая позиция оказалась не такой, как у других работников больницы. О какой его борьбе за поддержание мироустройства может идти речь, если он не выдерживал разговоров на эти темы даже с коллегами по работе. Его ведь никто не увольнял (кто же откажется от прекрасного диагноста!), ушел он сам, таким был его выбор.
О каком поддержании мироустройства доктором вообще можно говорить, если его идеалом, в конце концов, стало откровенное и практически полное отчуждение от жизни и очевидное нравственное опрощение. Не зря ведь автор романа Пастернак не ставил перед доктором задач по поддержанию мироустройства. Смешные заботы о мироустройстве навязали Юрию Живаго легкомысленные фанаты Бориса Леонидовича.
Похоже, что массовое пастернаковедение накопило такое количество бездумных и несуразных фантазий о «Докторе Живаго», что эта гора нелепостей может просто раздавить несчастного героя романа, которому эти фантазии навязаны, но ни в чем ему не соответствуют
* * *
Может ли умереть покойник? Подобный вопрос нельзя даже задать. Как может умереть мертвый? Но у Пастернака случалось и такое. «Когда покойника ( был им Юрий Андреевич Живаго. – В.С.) привезли по месту последнего жительства в Камергерский и извещенные и потрясенные известием о его смерти друзья вбежали с парадного в настежь раскрытую квартиру с ополоумевшей от страшной новости Мариной…» (стр. 485). Стыдно, конечно, так писать. И не просто стыдно, а позорно. Ведь подобных ляп в романе не единицы и не десятки, а сотни. Не мало в этих словах и другой всякой всячины. На встречу со смертью (с покойником) не бегут, а скорбно идут. Бегут лишь на встречу с радостью. Называть «новостью» известие о смерти, не покойника, разумеется, а близкого человека, тоже не принято. И говорить о последнем месте жительства покойника так, как это сделал Борис Леонидович, нельзя. Последним это место жительства было не покойника, а того, кто умер.
Мир Пастернака – это мир крутых несообразностей: пишущих нелепости да к тому же еще и неграмотно гениев; мир проливающих мокрые ливни облаков; прямых негнущихся шагов; жужжащих и поющих пуль; пуль, оказывающихся на излете, едва успев вылететь из ствола винтовки; в мелкую пыль истолченного неведомо кем щебня; издающих нечеловеческие вопли людей; поездов, подражающих движениям шляп; рожениц кричащих так, словно у них отрезало трамваем конечности; поездов, громыхающих болтами и катающихся по забитым путям и даже вдоль них; юношей, заканчивающих женские курсы; едущих путников; истопленных комнат; изготовленных обедов; знаний, почерпнутых из беглого чтения; починенных домов; зашифрованных личностей; дверей, представляющих собой раскрытое объятье; болеющих зобами людей; верящих в бога атеистов; не совсем нормальных выродков; умирающих (мы только что об этом прочитали) покойников и десятков и сотен других несообразностей. Стыдно и страшно читать все это. Стыдно не за автора, а за тех, кто провозглашает страдавшего недугом писательства графомана великим писателем и даже гением.
Почему никто не замечает у Пастернака зловещих симптомов? Он ведь путает все на свете! Путает и забывает! Путает даже имена своих героев и героинь. Уже в следующей строчке он может (о чем бы ни шла речь!) написать совсем не то, что писал об этом в предыдущей. Не понимает предельно простых вещей и постоянно утверждает то, чего не может быть никогда. Пишет порой очевиднейшие нелепости.
Любому, извините, простофиле известно: если в трамвайных электроустройствах что-то перегорит, то трамвай не поедет, пока это перегорание не будет устранено. А у Пастернака вагоновожатый лечит такие перегорания с помощью гаечного ключа. Опять перегорело? Он опять поработает ключиком для гаек и трамвай поедет дальше.
Кому в нашем мире не известно, что вода всегда течет по уклону вниз. А Пастернак об этом не знает, у него она может течь поперек крутого ската. Какой здравомыслящий писатель напишет о поле, что оно поросло качающейся на ветру полынью. Ветер перестанет дуть, и полынь перестанет качаться. О чем думал Борис Леонидович, когда называл подростков молодыми? Очевидно, о том, что подросток может быть и старым? О возрасте он мог написать даже так: «молодые и более пожилые». Значит, молодых он тоже считал пожилыми, правда, «менее» тех, кто был «более». Вчитайтесь в пастернаковские нелепости! Можно ли, быть уверенным, что с автором, написавшим все то, что было процитировано выше (а это всего лишь третья часть созданных им в романе недоразумений) все в порядке? Можно ли написать, например, так: «Далеко впереди, в конце, (в конце чего? – В.С.) равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги» (стр.267). Нет и не было в мире возвышенностей, под которыми можно было бы предположить овраг или реку да еще и стоящих поперек дороги. Всех сотворенных Пастернаком в его романе недоразумений перечислить невозможно. Только Пастернак мог написать короткое в несколько слов предложение и не понять, что получилось у него совсем не то, что он хотел написать да к тому же еще и смешно. «Он запрягал неумело. Его этому учил Самдевятов» (стр. 436). Общее количество сделанных только мною замечаний о содержащихся в его романе разного рода огрехах уже, очевидно, превышает объем самого романа. А сколько их еще можно сделать? Но замечают ли эти огрехи читатели? К сожалению, почти не замечают. Чтобы их (огрехи) заметить, надо читать совсем не так, как обычно читают художественную литературу, а вдумчиво и неторопливо. Показавшиеся непонятными строчки надо не пробегать в спешке, а перечитывать заново, пока их смысл или отсутствие такового не станут очевидными. Однако, такое (постоянно настороже) чтение вряд ли может доставить удовольствие. Поэтому труды графоманов, вроде «Доктора Живаго» Пастернака, следовало бы издавать с предварительной их обработкой, чтобы со всеми заложенными в них огрехами читатель мог знакомиться при чтении книги, не утруждая себя их поисками. Для читателя удобнее, если эту информация будет дана в сносках, а не в примечаниях в конце книги. Если позаботиться о читателях, то сносок в «Докторе Живаго», я думаю, надо было бы сделать не меньше трехсот а, может быть даже и четырехсот. Замечания в сносках надо, очевидно, излагать с меньшими подробностями, чем я делал это в своих комментариях. Например, так: «Автор ошибается. Ни снегири, ни синицы ягод рябины целиком не глотают. Для маленькой синички ягода рябины, как грецкий орех для вороны, проглотить ее она не может. А снегири вышелушивают из рябинок только семена, ». Или так: «Выражение «Прыгнул с вагона» – местечково-жаргонное. Правильно, по русски следовало бы написать: «Выпрыгнул из вагона». При наличии таких примечаний читатели, даже читая торопливо, сами, без помощи пристрастных пастернаковедов, смогли бы оценивать качество пастернаковской прозы. Да и самим пастернаковедам такая информация могла бы оказаться полезной.
Это удивительно, но даже профессиональные литераторы не замечают в «Докторе Живаго» главного его недостатка – низкой профессиональной культуры книги. Константин Федин, Константин Симонов и другие, в письме Пастернаку с отказом в публикации его романа, не сказали ни одного слова по поводу графоманского несовершенства его текстов. А отвергнуть роман можно было только по одной причине: нельзя печатать в серьезном журнале неграмотно написанную книгу.
Критическая статья Д.Урнова – «Безумное напряжение сил», опубликованная в газете «Правда» в 1988 году после первой в России публикации «Доктора Живаго», начинается словами: «Крупнейшее произведение Пастернака»… После такого начала читать эту статью уже нет смысла. Неужели Д. Урнов и вправду считал жалкий пастернаковский роман крупнейшим произведением века? Вот вам результат торопливого чтения. А Набоков пастернаковскую графоманию разглядел и припечатал его роман словом «ничто». И Ахматова тоже разглядела: «Встречаются страницы совершенно непрофессиональные… У меня <…> никогда не было редакторских поползновений, но тут мне хотелось схватить карандаш и пречеркнуть страницу за страницей крест накрест…» О пастернаковском романе нельзя говорить серьезно. Как можно говорить серьезно о том, чего нет. Ведь нет же романа. Есть неуклюжая любительская поделка.
Пастернаковская проза явно хромает на обе ноги. В чем же причина? В русскую литературу Пастернак вошел на разной длины ножках. В тринадцать лет Боря упал с лошади и сломал бедро. Одна нога у него стала короче другой на два сантиметра. Но писал он свои нелепости, я думаю, не потому, что сломал ногу. Бальмонту сломанная нога не помешала писать хорошо. Видно при падении у Бори пострадало что-то еще, может быть, голова? А чем иначе объяснить совершенно невероятное количество всевозможной смысловой ерунды в его «великом» романе? Я представляю, каким будет гнев и возмущение пастернаковских фанатов, по поводу того, что я сказал о ножках Пастернака. Но не они ли бурно аплодировали Синявскому, который глумясь над Пушкиным, поставил его на тонкие эротические ножки. Чтобы понять, зачем это было сделано, не надо быть мудрецом. Солженицын нашел правильное определение словам Синявского: «Пристрастие гадить в святых местах!» Я же ничего не придумывал, и не хочу никого ни опускать, ни поднимать. Все должно быть таким, какое оно есть на самом деле. Гениев надо называть гениями, а графоманов графоманами. Писать о разной длине ножек у Пастернака я бы, конечно же, не стал, если бы не святотатство Синявского. И слова про Борину головку тоже возьму обратно, если поклонники Бориса Леонидовича найдут иное объяснение смысловым и грамматическим несообразностям в его романе. Но найдут по настоящему, а не отмахнутся наивно по-детски, как Быков и Лагуновский. И, наконец, вопрос, от которого нельзя уйти: как долго еще наши уважаемые филологи собираются числить убогую пастернаковскую графоманию в литературных шедеврах?
* * *
Если добавить к приведенным выше иллюстрирующим пастернаковскую писательскую беспомощность фрагментам, извлеченным из его романа «Доктор Живаго», еще и те, что я демонстрировал в своих книгах раньше, вы получите почти полное представление о «гениальности» его автора. Почти полное потому, что в романе «Доктор Живаго» остались еще десятки, а, может быть, и сотни разного рода недоразумений, могущих послужить основанием для продолжения разговора о писательской несостоятельности его автора. Но невозможно перечислить все большие и малые катастрофы, сотворенные Пастернаком в его «великом» романе. Для этого пришлось бы комментировать почти каждую его страницу. Однако, заниматься этим я лично больше не хочу и не буду. На этом я ставлю точку. Нельзя втолковать истину тем, кто не хочет ее принять, кто вопреки всему числит бездарного романиста в гениях. Но истина обязательно восторжествует. Рано или поздно она сама пробьет себе дорогу: так всегда бывало в жизни. Вопрос лишь во времени. Не может очевидное недоразумение длиться бесконечно. Да и нашим уважаемым пастернаковедам прискучит, наконец, и станет невмоготу пятнать свое имя, провозглашая гением бездарного графомана, по книге которого следует учиться не тому, как нужно писать, а тому, как писать нельзя.
26. 11. 13.