[02] В последнее время появились признаки отрезвления в сознании...

В последнее время появились признаки отрезвления в сознании тех, кто руководит человеческим общежитием. В этих сферах явно начинают признавать приоритет права перед силой. Правительства стран, учинявших, в прошлом деяния, несовместимые с правовыми нормами, начинают извиняться перед пострадавшими народами за содеянные некогда по отношению к ним безобразия. Даже Папа Римский счел нужным принести извинения своей пастве за ошибки, допущенные в прошлом католической церковью. Рано или поздно такие извинения придется принести и комитету по Нобелевским премиям, позволившему использовать себя в политических играх, проходивших когда-то между СССР и США, и присудившему по проискам ЦРУ Америки премию Б.Л. Пастернаку за его «Доктора Живаго». Слишком значительными оказались последствия этой ошибки, слишком разрушительными для российского (да и не только российского) литературоведения, слишком обидными и оскорбительными для великой русской литературы. Ответственность за необоснованное присуждение премии Пастернаку лежит, конечно же не на комитете, а на горе-экспертах, оценивших «Доктора Живаго» достойным высокой награды и, разумеется, на ЦРУ, очевидно, организовавшем эти отзывы. На соискание Нобелевской премии обычно выдвигают нескольких номинантов. И, если в области науки выбор претендендента на премию из их числа окажется не совсем справедливым, то премию все же получит человек (или коллектив), выполнивший, безусловно, полезную для человечества работу. С Пастернаком же – ситуация совсем иная. Его роман «Доктор Живаго» не только не мог претендовать на присуждение ему Нобелевской премии, он не имел заслуг даже на то, чтобы просто пребывать в числе ее соискателей. В том виде, в каком его запустил в свет Пастернак, роман нельзя было даже печатать, так низок его литературно-художественный уровень, так много в нем разного рода огрехов – смысловых, стилистических, грамматических и прочих. Всех не перечислишь. Почти каждая его страница требует основательной редакторской правки. Оригинал романа на русском выглядит как беспомощная графоманская поделка. В зарубежных изданиях, в результате правки, выполнявшейся переводчиками, «Доктор Живаго», возможно и обретал некоторое благообразие, и, может быть, даже производил впечатление грамотно написанной книги. Но никакой корректорской работой нельзя исправить общую литературную несостоятельность романа, устранить стилистическую неряшливость и смысловые нелепости в его текстах, исправить те его корневые недостатки, о которых, в частности, писал А. Гладков. Здесь, как и в предшествовавших этой работе моих книжках, я продолжу разговор о примитивных пастернаковских ляпах: разного рода ошибках, несуразицах и путанице, превративших его роман в графоманское «ничто».

 Попро­бую еще раз показать, что представляет собой этот «гений», написавший, как утверждают пастернаковеды, «великий, не подлежащий ни обсуждениям, ни комментариям» роман. Общее впечатление, создающееся при чтении приведенных ниже текстов, извлеченных из «Доктора Живаго», можно выразить одним словом – графомания, причем графомания доселе невиданная. Графоманы пишут порой вполне грамотно, но, как правило, убого и безмысленно. Если же пристрастие к писательству сочетается у графомана еще и с дилетантским мышлением и низким уровнем владения языком, на котором он пишет, то возникает катастрофа вроде «Доктора Живаго». Графоманы любят эффектные красивости, наполняют свои тексты разного рода словесной мишурой, нарочито усложняют их, придавая им видимость глубокомыслия и значительности. Но прокалываются они в первую очередь на элементарной простоте. Если автор может написать неграмотно простые, в несколько слов, предложения, приговор ему можно делать сразу окончательный, без права на обжалование. «Доктор Живаго» Пастернака классический пример такой литературы. Помимо огрехов грамматических, в его текстах не меньше, а, может быть, даже и больше недоразумений смысловых, связанных с отсутствием у автора того, что принято называть здравым смыслом или чувством меры. Пастернак смело берется судить о том, в чем не разбирается, утверждает то, чего быть не может, создает порой очевиднейшие несообразности. Прозу он пишет так же не задумываясь, как писал когда-то заумные стихи. К тому, что написал Пастернак, никогда нельзя отнестись с доверием. Нет темы, в которой он не выглядел бы дилетантом. Одно неуместное слово или неуклюже скроенная фраза могут, как ложка дегтя бочку меда, испортить книгу. А если дегтя больше чем меда? Если нелепых слов и фраз сотни? Именно такую сотню (уже не первую и не вторую, а третью, с более чем основательным погружением в четвертую) мы сейчас и предъявим. Повторим отдельные фрагменты и из числа ранее озвученных. Итак, читаем графоманию «великого», по мнению наших литературоведов, русского писателя и поэта Бориса Леонидовича Пастернака.

 Писательским неумейством и дилетантским мышлением Пастернак блеснул уже на первых страницах своего романа, начинающегося с описания похорон матери главного его героя. Хочу предупредить читателей: если уж Вы начали читать эту книгу, то наберитесь терпения и дочитайте ее до конца, иначе Ваши впечатления и о самой книге, и об оценках ее автором творчества Пастернака окажутся далеко не такими, какими хотел это выразить и выразил автор. Огрехи пастернаковского романа излагаются здесь с нарастанием их значимости от вроде бы, на первый взгляд, малосущественных мелочей до позорных и совершенно недопустимых смысловых, грамматических и стилистических огрехов, превращающих пастернаковский роман в недостойную внимания графоманскую поделку.

 

* * *

 Стоя на могиле матери, закрыв лицо руками, рыдал мальчик – Юра Живаго. «Летевшее навстречу облако стало хлестать его по рукам и лицу мокрыми плетьми холодного ливня» (стр.8). «Мокрые плети ливня» сделали свое «мокрое» дело, открыв нам уровень мышления и писательских возможностей автора. Так он будет писать обо всем. Все то, что Пастернак, кроме «мокрой воды», сотворил в этой фразе, выглядит уже не столь вопиюще, но сказать об этом все же нужно, хотя бы для того, чтобы показать, что слово «сотворил» появилось здесь не случайно. Облако летело не навстречу, так как мальчик никуда не шел, он стоял на могильном холмике, а движение навстречу – всегда обоюдное. К тому же облако, пролившее дождь, находилось над головой мальчика. Оно не летело навстречу, оно уже прилетело, и говорить о нем, как о летящем навстречу, было поздно.

 Закрытое руками лицо плачущие люди (и мальчики тоже), как правило, опускают вниз, а не поднимают вверх к облакам. Облако хлестало мальчика «мокрыми плетьми» скорее по затылку (по голове), а не по закрытому руками лицу. Ну и последнее: облака служат украшением нашего неба. Дождей, и, тем более, ливней они не проливают. Ливни проливают тучи, а не облака. Поздравим автора с успешным началом его графоманского опуса.

 

 * * *

 Юру увел с могилы его дядя Николай Николаевич Веденяпин. Автор написал о них так: «На другой день они с дядей должны были уехать далеко на юг...» (стр. 8). Они – это Юра и его дядя Николай Николаевич. А еще один дядя, с которым они должны будут уехать – личность мифическая, продукт пастернаковского писательского «мастерства», а, если отбросить иронию, то – свидетельство очевидной писательской несостоятельности автора, которую он с фантастической настойчивостью будет демонстрировать нам на протяжении всего романа. Вот еще одно его ариозо из той же оперы.

 

 * * *

 «С вокзала по соседству ветер приносил плаксивые пересвистывания маневрировавших вдали паровозов» (стр.8). Если паровозы маневрировали где-то вдали, то почему их плаксивые пересвистывания доносились не из той самой дали, а с вокзала по соседству? Неужели и правда многолетнее увлечение заумью (у Пастернака это увлечение продолжалось почти тридцать лет) может лишить автора способности здраво мыслить? При сочинении зауми главной творящей силой служит не мысль, а эмоция. Пастернак явно не замечал создававшихся им в романе смысловых нелепостей, очевидных противоречий и доведенных до абсурда ситуаций. Их не надо искать – они заявляют о себе почти с каждой страницы его книги. Цитирую я их, разумеется, не все подряд, а выборочно. Того, что остается в тексте неозвученным хватило бы еще на несколько таких статей, как эта.

 

 * * *

 Отец Юры Живаго спился и прокутил бывшее некогда миллионным состояние. Произошло это когда Юра был еще маленьким мальчиком, и не мог осознать беды, случившейся в их семействе. Не понимал того, что не может разобраться в подобной ситуации ребенок, и автор романа – Борис Леонидович Пастернак. Вот как он написал об этом. «Маленьким мальчиком он (Юра Живаго. – В.С.) застал еще то время, когда именем, которое он носил, называлось множество саморазличнейших вещей. Была мануфактура Живаго, банк Живаго, дома Живаго, способ завязывания и закалывания галстука булавкою Живаго, даже какой-то сладкий пирог круглой формы, вроде ромовой бабы, под названием Живаго, и одно время в Москве можно было крикнуть извозчику «к Живаго!», совершенно как «к черту на кулички!», и он уносил вас на санках в тридесятое царство, в тридевятое государство» (стр. 9)…

 Когда говорят о ком-нибудь, что «он застал еще то время, когда…», то имеют в виду, что тот, кто застал это время, не просто жил в нем (этом времени), а знал, видел, был свидетелем всему тому, что он застал, и пользовался всем этим и наблюдал, как этим пользуются другие. Но Юра Живаго, хотя и жил в то время, когда все это у них (семейства Живаго) еще было, жил далеко за пределами круга этих «саморазличнейших вещей и понятий», так как был в ту пору младенцем и писать о нем так, как написал Пастернак, было нельзя.

 При чтении пастернаковского «Доктора» поражаешься патологической неряшливости его текстов. Даже примелькавшиеся, повседневно употребляемые выражения он ухитряется писать наоборот. С детства мы внедряемся в слова про тридевятое царство и тридесятое государство. Казалось бы – что может проще чем запомнить – за девяткой следует десятка. А Пастернак пишет сначала тридесятое, а потом тридевятое.

 

 * * *

 Юра Жи­ваго е­дет с дядей Николаем Николаевичем Веденяпиным в гости к Ивану Ивановичу Воскобойникову. Едут они в тарантасе «…по полям в Дуплянку…» (стр. 10). Ехали они, разумеется, не «по полям», а по дороге, а поля, с колосившимися на них, а местами уже убранными хлебами, тянулись справа и слева от них бесконечной чередой. Конфликтовать с русским языком, его грамматикой, и просто со здравым смыслом Борис Леонидович Пастернак будет на протяжении всего романа, к этому придется привыкнуть. Написать тут, очевидно, надо было: «ехали полями», но Борис Леонидович таких тонкостей не улавливал и писал по правилам собственной примитивной «орфографии».

 Николай Николаевич доро́гой расспрашивал ямщика, интересуясь, где среди простиравшихся справа и слева засеянных хлебами полей те, что принадлежат помещикам, а где крестьянские. Ямщик – рабочий из книгоиздательства – знал об этом, очевидно, не больше, чем сам Николай Николаевич (откуда ему было знать?), отвечал, однако, довольно бойко, ориентируясь, очевидно, по месту и посмеиваясь, видимо, про себя над несообразительным барином. Николай Николаевич ведь и сам мог отличить мелкие крестьянские наделы, разделенные межами, от обширных помещичьих угодий.

 

 * * *

 Ахматова называла природу музой Пастернака. Но в понимании природы Пастернак был таким же дилетантом, как в понимании жизни, и общего мироустройства. Дилетантское мироощущение вовлекло его в писание заумных стихов, позволявшее ему делать вид, будто их автор на голову выше того, о чем он пишет. Маскировался заумью Борис Леонидович почти тридцать лет. Но расставание с нею сделало тайное явным. Есть у него, например, стихотворение «Единственные дни» – о летнем солнцевороте. Для автора, числящегося в знатоках природы, стихотворение это предельно стыдное. Пастернак перепутал в нем все, что можно было перепутать. Даже в таком ответственном для себя стихотворении, как «Нобелевская премия», где каждое слово должно звучать «не в бровь, а в глаз», он написал слова, обидные для своей музы – природы, изобразив ее участвующей в устроенном ему советскими властями гонении. А уж этого делать было категорически нельзя, хотя бы потому, что ничего подобного быть просто не могло. Музу надо любить или, хотя бы, уважать, а не изображать ее своим врагом. Муза отомстила своему обидчику, подбрасывая ему время от времени безумные идеи.

 В «Докторе Живаго» есть такой эпизод. В Варыкино на Урале, где доктор с семейством пережидал трудные послереволюционные времена хозяйственной разрухи, приходит весна. Юрий Андреевич, вспомнив Пушкина, делает запись: «В седьмой главе «Евгения Онегина» – весна…

 

 И соловей, весны любовник,

 Поет всю ночь. Цветет шиповник.

 

 (Дальше Юрий Андреевич (Борис Леонидович) задает вопрос и сам на него отвечает. – В.С.) Почему – любовник? Вообще говоря, эпитет естественный, уместный. Действительно – любовник. Кроме того рифма к слову шиповник. Но звуковым образом не сказался ли также былинный «соловей-разбойник»?... Как хорошо про него говорится!» (стр. 283). Чтобы показать, как хорошо о нем (разбойнике) говориться, Борис Леонидович даже привел цитату из былины.

 

 От него ли то от посвисту соловьего,

 От него ли то от покрику звериного,

 То все травушки-муравушки уплетаются,

 Все лазоревы цветочки осыпаются.

 Темны лесушки к земле все преклоняются,

 А что есть людей, то все мертвы лежат.

 

 И, правда, хорошо говорится, особенно в последней строчке, где «…что есть людей, то все мертвы лежат». Как вы думаете: «сказался звуковым образом» соловей-разбойник в пушкинском образе соловья – «весны любовника»? Думаю, что подобной идеи у Пушкина даже в мыслях не возникало. Такая мысль могла посетить лишь Пастернака, покинутого обиженной им музой. Соловей-разбойник – огромный дикий зверь, живший сразу на девяти дубах. «Соловей» – всего лишь его кличка. Весны любовник приветствовал природу, пробуждающуюся от зимней спячки, а соловей-разбойник убивал своим свистом и звериным покриком все живое. Природа не муза Пастернака. Природу он не знал, не понимал и постоянно писал о ней то, чего никогда не было и не могло быть. Мы еще не раз будем вынуждены говорить об этом.

 Вспомним прочитанный нами эпизод, в котором рассказывалось о том, как Николай Николаевич Веденяпин и Юра Живаго ехали в Дуплянку к Ивану Ивановичу Воскобойникову. Там есть такая, на первый взгляд, простая, но о многом говорящая фраза: «Над полями кружились птицы» (стр. 10). Всем нам, так или иначе, случалось бывать в полях, но видеть кружащихся над полями птиц, я думаю, не доводилось никому. Летом в просторах Подмосковья обитают многие виды птиц. Каким же из них свойственна повадка «кружиться» над полями? Первым, наверное, надо назвать коршуна – большого любителя выискивать добычу в парящем полете. Можно назвать еще канюка (сарыча). И это, пожалуй, все. Летают они, как правило, в одиночку – каждый сам по себе. Глядя на них, не скажешь: «Над полями кружились птицы». Залетают в поля порой и другие хищники из породы пернатых, но «кружиться» они не любят. А все появления птичьих стай над полями круженьем не назовешь, – это либо пролеты, либо перелеты. Кстати, слово «кружились», употребленное здесь Пастернаком,– очевидная ошибка. О птицах принято говорить – кружили, а не кружились. «Коршун кружился» – звучит смешно.

 

 * * *

 Николай Николаевич собирается домой: «Мне к вечеру надо обязательно в город», – говорит он Ивану Ивановичу. А Иван Иванович его не отпускает: «Ничего не поможет. Слышать не хочу» (стр. 12). Речь кучера, везшего Николая Николаевича в Дуплянку, Пастернак, украсил «народными» словечками – «энти», «эфти». Увлекся, видно, Борис Леонидович и Ивана Ивановича тоже заставил говорить языком кучера. А тут вскоре и сам отличился: «Вдруг пришло сведенье, что Павел отправился купаться и увел купать лошадей». «Пришло сведенье» – это уже не подделка под народность, а нечто иное, более основательное. Это «сведенье» – сведенье о том, что в писательском деле автор только слывет мастером, а на самом деле работает на уровне подмастерья. Пришлось Николаю Николаевичу остаться. Сидят они с Иваном Ивановичем в палисаднике, пьют чай и наблюдают, как вдали по равнине катится «чистенький желто-синий поезд». «Вдруг они заметили, что он остановился». Они – Иван Иванович и Николай Николаевич и он – поезд сочетаются тут в одной фразе, как «изящная» графоманская находка. Скучновато, может быть, читать, но дальше будет веселей.