[43] После развода матери с отцом и исчезнувшего Иосифа Арсеньевича, долго им в общежитии-казарме жить не разрешили...
После развода матери с отцом и исчезнувшего Иосифа Арсеньевича, долго им в общежитии-казарме жить не разрешили. Действительно мать теперь никакого отношения к армии не имела (бывшая жена бывшего прапорщика - и только). Бдительные полковые тыловики это быстро обнаружили, и вскоре к ним в комнату заявился суровый, несговорчивый комендант общежития и передал предписание-приказ вышестоящего начальства, согласно которому мать с Алёшей должны были освободить занимаемое им помещение, жилплощадь, в течение десяти дней. И сколько мать ни просила коменданта, сколько не обольщала его выставленной на стол бутылкой водки, а никакого послабления, никакой отсрочки добиться не могла.
- Не в моей власти,- словно заведённый, твердил одну и ту же фразу комендант, хотя от водки и не отказался, пил её исправно, закусывал тоже исправно и охотно и без лишних приглашений со стороны хозяйки, и, похоже, готов был так сидеть до позднего вечера. Мать с большими трудами вытурила его из комнаты совсем осоловевшего и обмякшего.
- Ишь ты, чего захотел,- сказала она вдогонку коменданту непонятную Алёше фразу,- думает, если разведёнка, так всё и можно. Да я лучше под забором жить буду, чем с тобой якшаться. Подавись ты своей казармой!
Но деваться матери было некуда: охотников-очередников на эту казарму в списках коменданта значилось немало. Все отведенные ей на выселение десять дней, мать отпрашивалась с работы пораньше, забирала из садика Алёшу, и они до самой темноты бродили по низовым застроенным частными домами улочкам, надеясь снять какое-нибудь жильё. Но никто ничего им сдавать не хотел. И в основном из-за Алёши. Мать одну на квартиру, наверное бы, взяли, особенно узнав, что она работает в аптеке. Но с малым, детсадовского возраста ребёнком брать не хотели: ребёнок поди капризный, балованный, будет плакать, нарушать и днём, и ночью покой хозяев, пооборвёт и изрисует все обои (детей в таком возрасте хлебом не корми, дай исчертить, испоганить обои карандашом или ручкой). И сколько мать ни доказывала, что Алёша парень смирный и послушный, воспитанный в строгости, ей верить не хотели и сдавать комнату решительно отказывались, предпочитая студентов-одиночек, с которыми забот мало: они, считай, только на ночь и появляются в доме, а всё остальное время пребывают либо в институте, на занятиях, либо в библиотеках-читальнях, готовятся к экзаменам и зачётам, либо ходят в кино и театры.
Повезло матери с Алёшей в последний день перед их изгнанием из офицерского общежития. На улице Пионеров, куда они уже без всяких надежд забрели, возвращаясь из низовых предместий, одна женщина возле водопроводной колонки подсказала им, что вроде бы в начале улицы, в старинном кирпичном доме сдают флигель. Мать с Алёшей постучались в этот дом. Им открыла калитку древняя старуха в мужском железнодорожном пиджаке-кителе и широкополой украшенной перьями дамской шляпе, когда-то, чувствуется, модной и роскошной, а теперь донельзя заношенной и вылинявшей. Узнав от матери, чего она хочет, старуха заговорила с ней на каком-то странном языке, путая русские слова с иностранными, кажется, французским, немецким и английским. Из всей этой смеси мать с трудом поняла, что флигель действительно сдается (со старухой, как после выяснится, жила ещё и дочь, тоже почти уже старуха, к тому же как бы немного поврежденная умом), но только хорошим и воспитанным людям.
Мать немедленно заверила старуху, что они с Алёшей люди и хорошие, и воспитанные.
Флигель стоял в глубине двора, в окружении полувысохшего сада и непроходимых зарослей крапивы и чистотела. Пока старуха вела к нему мать и Алёшу, она успела рассказать им всю историю и своего семейства, и дома, и флигеля с садом. Муж старухи ещё до революции был известным инженером-путейцем, занимал крупную должность на Курской железной дороге. После революции его оставили, считай, в прежнем начальственном месте (большевикам хорошие специалисты тоже были нужны). Сама же старуха из дворянского сословия, заканчивала в Санкт-Петербурге Бестужевский институт, увлекалась литературой, была знакома (и даже немножко влюблена) с Блоком. Из иностранных языков ей больше всего нравится немецкий, а вот английский не нравится – он для неё тяжеловатый и громоздкий.
Усадьба инженера-путейца и выпускницы Бестужевского института была когда-то, судя по всему, очень богатой: кирпичный, основательный дом на пять комнат, флигель, сад, множество хозяйственных построек, сараев, погребов. Но теперь всё это состарилось, обветшало, как состарилась и обветшала хозяйка дома и её модная во времена Блока шляпка.
Флигель состоял из двух проходных комнат, кухоньки и примыкавшего к ней дощатого коридорчика, в прежние, дореволюционные годы неизвестно для чего предназначавшийся, а нынче превращённый в древесно-угольный сарайчик. Отопление во флигеле было печным, и в зимнюю пору коридорчик этот облегчал участь жильцов: им не надо было ходить за дровами и углём по снежным сугробам в настоящий угольный сарай (теперь, правда, почти полностью разрушенный, с прохудившейся крышей и выбитыми стеклами), стоявший в дальнем углу двора. Печек во флигеле было две: одна голландская изразцовая обогревавшая сразу обе комнаты, а другая – на кухне – обыкновенная, не очень умело сложенная печка- лежанка с чугунной двухконфорочной плитой наверху.
Во флигеле, судя по всему, давно никто не жил, и он был до крайности запущен: потолки не белились, наверное, лет десять и превратились из белых в фиолетово-серые; дорогие когда-то, красные, в россыпи крупных роз, обои отстали от стен, и по ночам за ними бегали мыши; полы в нескольких местах прогнили и были кое-как забиты вспухшей от сырости фанерой.
Но мать не пугали ни печное отопление, ни отставшие обои (прибежище мышей), ни прогнившие полы. В детстве своем, в Кирпичном Заводе она видела и переживала ещё и не такое. Главное, у них с Алёшей была теперь крыша над головой, а все остальное - дело поправимое.
Мать быстро сошлась с хозяйкой дома в цене, и на следующий день они с Алёшей уже переселились в новое свое жилище. Общими усилиями (Алёша, сколько мог и умел, помогал матери) они привели его в более-менее божеский вид: побелили потолки и печку-плиту на кухне, вымыли, выскоблили полы, повесили на окнах шторы и зажили отдельной самостоятельной жизнью, без докучливых соседей, с которыми мать в общежитии-казарме, случалось, иногда и скандалила.
Со старухой же и её слабеющей умом дочерью мать в два-три дня нашла общий язык, поладила и вскоре уже оставляла под их присмотром Алёшу, когда её нужно было куда-нибудь отлучиться. Алёше в хозяйском доме очень понравилось. Во-первых, там было много комнат, в которых ему старухи, Анна Всеволодовна, и её бездетная дочь, Анна Сергеевна, позволяли беспрепятственно играть, рассматривать в русских и иностранных книжках картинки, а в альбомах - фотографии, брать в руки чертёжные инструменты давно умершего хозяина дома, Сергея Юрьевича Старосельского: циркули, линейки, треугольники и даже карманные часы, которые, правда, были сломаны и не шли. Во-вторых, в хозяйском доме Алёша в зимнюю пору отогревался, поскольку там было паровое отопление (сохранились в доме и голландские изразцовые печки, которые в особенно сильные морозы протапливались дровами и углём); а ещё в доме был водопровод с латунно-медными краниками на кухне и настоящая ванна. Горячая вода в ней согревалась в высокой чёрной печке-трубе, которая называлась титаном. Мать договорилась с Анной Всеволодовной и Анной Сергеевной, и те разрешили им по субботам мыться в этой ванной. А в офицерском общежитии Алёша либо ходил вместе с отцом в баню, либо мать мыла его в обыкновенном тазике. В ответ на разрешение пользоваться ванной мать напросилась мыть в хозяйских комнатах полы, чистить водопроводные краники, чтоб они ярко, будто позолоченные, блестели (а до этого краники были тёмными и позеленевшими), и в мороз, когда надобилось, протапливать печки-голландки.
И, в-третьих, Анна Всеволодовна принялась обучать Алёшу иностранным языкам, и прежде всего - немецкому, так ею любимому. Причём обучала она Алёшу совсем не по-школьному, не заставляла запоминать никаких правил (это после, в школе он научится всяким правилам: аористам, перфектам и плюскуамперфектам), она просто разговаривала с ним на немецком языке, называла по-немецки все предметы, которые были в доме, и Алёша вскоре стал не только понимать Анну Всеволодовну, но и вполне сносно произносить немецкие фразы.
Не отставала от Анны Всеволодовны и Анна Сергеевна. Она вызвалась давать Алёше уроки рисования и черчения и обучать его игре на пианино. (Мать в Большой Устиновке, словно в воду глядела, предсказывая, что будет он учиться игре не на гармошке, а на пианино). По примеру Сергея Юрьевича, Анна Сергеевна тоже была инженером, правда, не путейцем, а строителем и раньше, до своей болезни работала в каком-то проектном институте. Заниматься с Анной Сергеевной Алёше нравилось даже больше, чем с Анной Всеволодовной - она была очень ласкова и внимательна к нему, да и сами предметы, рисование, черчение и музыка, нравились Алёше больше, чем все-таки трудный для его возраста немецкий язык. К тому же Анна Сергеевна по мягкости своего характера позволяла Алёше во время занятий много вольностей, и занятия эти постепенно превращались в самую обыкновенную детскую игру, одинаково интересную и для ученика, и для учительницы, которая подчас становилась, будто ровесницей Алёши.
Подружившись с Анной Всеволодовной и Анной Сергеевной, мать несколько раз заговаривала с ними, нельзя ли вместо флигеля снять у них одну из пустующих комнат. Но те неизменно, хотя и с вежливыми, застенчивыми извинениями, отказывали ей. Мать долго не могла понять и сообразить, в чём тут дело. Но постепенно, присматриваясь к жизни, поведению и привычкам хозяек, наконец поняла (после, уже в школьном возрасте, поймет и Алёша). Ещё с дореволюционных, да и послереволюционных времён, когда Сергей Юрьевич продолжал занимать высокую руководящую должность на железной дороге, они привыкли осознавать себя людьми избранными и, несмотря на всю свою образованность и интеллигентность, чётко разделяли людей по сословиям и положению в обществе. У них всегда была прислуга: кухарка, няня в детские годы маленькой Ани, дворник (он же истопник и чёрный работник по дому), был даже приходящий садовник. Вся эта прислуга хорошо оплачивалась и опекалась хозяевами, но место своё обязана была знать и, конечно же, знала и вникать, а тем более как-нибудь осложнять хозяйскую жизнь не смела. Теперь, разумеется, у Анны Всеволодовны и Анны Сергеевны никакой прислуги не было. Дом их, флигель и сад потому и пришли в такое запустение, что обе хозяйки обслуживать сами себя не умели, но привычка осознавать себя избранными осталась навсегда, и они никому не могли позволить нарушить эти священные чувства, которые воспитывались у их предков веками.
Догадавшись, почему и отчего Анна Всеволодовна и Анна Сергеевна не пускают их, квартирантов, в теплый, с паровым отоплением, водопроводом и ванной дом, мать на старушек не обиделась, хотя иной раз, замерзая в не протопленном флигеле (протапливали они его лишь поздно вечером, когда возвращались с работы и детского садика), она с досадой кивала в сторону хозяйского дома:
- Ишь, баре! - и грозилась с флигеля съехать, найти жильё более подходящее, по крайней мере, с центральным отоплением, а не с печками-лежанками, пусть даже они и изразцовые.
В сердцах мать сгоряча действительно пыталась несколько раз искать какое-нибудь иное жильё, но их опять никто брать на квартиру не хотел. Правда, тут была виновата и сама мать. Она спохватывалась насчёт жилья не летом, когда студенты разъезжались на каникулы, или, окончив институт, съезжали с квартир навсегда, и матери можно было попытать счастья, а осенью с наступлением первых холодов и отопительного сезона. Но в летние месяцы мать о переселении не думала и не вспоминала. В тридцатиградусную суховейную жару во флигеле всегда было прохладно и свежо. Он затем, наверное, и строился у зажиточных, дворянского происхождения горожан, чтоб переживать в нём эту непереносимую в душном доме жару.
В общем, никуда они с матерью из флигеля, в который поселялись временно, лишь бы иметь на первое время крышу над головой, так и не переехали. В нём прошли и два последних детсадовских Алёшиных года, и восемь лет учёбы в школе номер двадцать пять; здесь он подружился с отчаянными уличными ребятами, совершавшими набеги на низовые сады и огороды (и сам, к удивлению матери, был не менее отчаянным и ловким в этих набегах), отсюда в пятнадцать лет он и сбежал в Ленинград, в профтехучилище, как когда-то мать сбежала из Кирпичного Завода в Курск.
Однокомнатную квартиру мать получила уже без Алексея. Без Алексея, счастливо разбогатев в девяностых годах, построила она и коттедж-усадьбу, в котором, кстати, Алексей так ни разу и не был.
Общалась ли мать как-нибудь с отцом и бабушкой Устиньей после развода, Алёша толком не знал. Он лишь видел, что раз в месяц к ним приходили от отца денежные переводы, которые мать называла алиментами. Получая их, она с нескрываемой насмешкой говорила Алёше об отце:
- Ну, раскошелился, колхозник! Теперь мы с тобой загуляем.
Что такое «раскошелился», Алёша не понимал, не понимал он и того, почему мать называет теперь отца «колхозником», когда он военный шофер-прапорщик. Но расспрашивать обо всём этом мать Алёша побаивался, да она и вряд ли стала бы ему что-либо объяснять, скорее всего, отмахнулась бы или сказала ещё более непонятно и невразумительно: «Потому что колхозник!»
Особых «загулов» после получения алиментов Алексей тоже что-то не помнит. То ли они действительно были слишком маленькими – колхозными – и на них широко не разгуляешься, не пошикуешь, как говорила мать. То ли она тратила алименты на какие-то иные нужды. По крайней мере, никаких подарков Алёше именно с отцовских денег мать никогда не покупала и, кажется, намеренно.
Бабушка Устинья поначалу часто присылала им посылки. В них были сушёные груши, яблоки и сливы, мёд в аккуратно завернутой в газету и целлофановый пакетик баночке, орехи-лещина, тыквенные и подсолнечные семечки и обязательно кусочек сала, к которому Алёша пристрастился когда-то ещё в Большой Устиновке. Но матери посылки не нравились. С трудом открывая клещами крепко-накрепко забитые фанерные ящики, она почему-то сердилась и с назиданием говорила:
- А то мы без чернослива пропадем! Раньше надо было думать!..
О чём бабушке Устинье надо было думать раньше, Алёша опять-таки не понимал, но посылкам всегда очень радовался. Он научился самостоятельно щелкать семечки, разбивать молотком орехи, положив их на полу в ямочку, образовавшуюся на месте выпавшего сучка. Сушёные груши, сливы и вишни Алёша, не дожидаясь, пока мать сварит из них компот или кисель, тайком брал из ящичка и вскоре переполовинивал их. И лишь сало, которое мать хранила в холодильнике, она нарезала ему собственноручно тоненькими подмороженными кусочками, хотя каждый раз и предостерегала:
- От сала толстеют!
Впрочем, сама она потолстеть не боялась, ела сало, густо намазывая его горчицей или хреном. Не отказывалась мать ни от чернослива, ни от орехов, ни от сушёных груш. Особенно же любила она, сидя вечером возле жарко натопленной печки-голландки, пощёлкать семечки или попить чаю с лечебным бабушкиным мёдом.
Но вскоре посылки от бабушки приходить перестали. Денежные переводы-алименты от отца приходили, а посылки - нет. Алёша осторожно спрашивал у матери, почему они не приходят. Та в долгие объяснения на его надоедливые вопросы не пускалась, отвечала небрежно и чаще всего на бегу:
- Жадничает твоя бабушка, потому и не приходят!
И Алёша спрашивать мать перестал, тем более что вскоре их жизнь с матерью опять переменилась…