II. ДОРОГА
Настал последний день.
Выступили на вокзал. Впереди двигалась вереница лошадей, за ними мы, окруженные пестрой толпой родственников и знакомых. На глазах — слезы.
У длинной платформы — товарный поезд; в него мы должны вместить людей и лошадей. Лошади не хотят входить в вагоны, их вводят силой, с хлыстом. Они бьют копытами по платформе, упираются, встают на дыбы...
Наконец разместили. Началась вакханалия! Люди пьяны: родственники, знакомые и посторонние печальники четвертями суют в вагоны водку.
Солдаты напились, охмелели, шатаются, кричат, горланят песни. Взвивается рев баб, неистовый рев русских баб!
Когда-то в Курской губернии я видел отправление переселенческого поезда. Там тоже все было пьяно и от станции далеко по полю несся тот же протяжный, нудный женский вой — этот ужас разлуки!
Там это было так понятно: с корнями вырывались человеческие жизни из родных деревень, выскораживались острыми зубьями жестокой бороны-нужды, и брели неведомо куда удачи... удачи искать!..
И вот — отправление на войну. Где же подъем? Что-либо светлое? — Ничего!..
Ни удали, ни силы...
Ничего — кроме тоски, сознания, что уходишь... В пьяных выкриках нет взмахов мощи — пьяная боль.
«И вот я пляшу!» — кричал пьяный долговязый солдат, топая ногами по платформе, — и вот я пляшу! и вот я пляшу — и больше ничего!»
В середине поезда — вагон 2-го класса, в нем поедут врачи, священники и офицеры. Возле него толпа женщин и мужчин, провожающая родных, мужей и знакомых. У всех заплаканные лица.
Нет подъема: благословения, слезы.
31
Раздался второй звонок, и человеческий вой превратился в стихию. Стоял такой невообразимый, чисто животный крик, что, казалось, крыша навеса над нами не выдержит, лопнет.
Он поднимался и в этой буре отчаянья раздались три последние роковые удара.
Когда тронулся поезд, я оторвал какую-то женщину. Она висела на руках своего мужа. Он стоял в товарном вагоне у выхода, загороженного доскою. Перегнувшись через эту доску, он держал жену под мышки, а она, прильнув к его губам и обняв его голову, повисла и плыла вместе с поездом. Я оторвал ее и, когда разомкнулись их губы, из ее уст вырвался невыносимый крик. ...
Она кричала ему внутрь о своем горе...
Оторвались... Поехали...
Мы двигались на восток, а солнце вставало каждый день раньше и раньше.
Казалось, каждый из нас быстро движется к тому дню, когда на горизонте его жизни выплывут мириады солнц и сожгут дыхание, как жертву неведомой зари.
С той минуты, как мы сели в вагон и двинулись по двум стальным полосам, мы прикрепились к двигающейся массе, идущей неуклонно вперед, к концу стальных полос, тонущему в крови. Сойти с полос нельзя! — Неуклонное движение было неизбежно для нас, как время, как жизнь, как смерть...
Первые дни стояли пьяные крики. Проезжая мимо станций, солдаты пьяно кричали «ура». Трезвые были сосредоточены. Каждый настораживался; в глазах друг у друга мы замечали неуверенность; таили что-то, замыкались, храня про себя свои думы. А думы были тяжелые; нами владели воспоминания, а впереди каждый чувствовал зияющую пустоту...
Тяжело лишаться надежд.
Мы ехали по полям, лесам, перелескам.
Стояла осень. Жатва была убрана. Деревья, прощаясь, печально шелестели своими золотыми нарядами.
Высоко над нами родное небо дышало осеннею дремою, словно усталое.
Знакомые места. Как близки эти равнины, перелески! Так часто проезжали мы мимо и не знали, что они такие родные, милые... и как они теперь грустны! Как нежно прощаются с нами!..
Вот пересекли Оку; вот ровной полосой блеснула под нами Волга. Пошли тихие заволжские степи, идущие к далекому, уже чужому Уралу.
Навстречу изредка попадались поезда с больными и ранеными.
32
Их умышленно не задерживали на тех станциях, где мы останавливались, чтобы не смущать нас. Но каждый раз, когда встречался такой поезд, солдаты наших госпиталей кидались к нему, томимые жаждой заглянуть... словно в будущее.
Из окон высовывались раненые и начинался лихорадочно быстрый обмен. Раненые говорили самоуверенно покорно, в их словах звучала тайная гордость страдания.
Они узнали что-то... узнали серьезное, большое, важное...
И в глазах у многих здоровых блестела нескрываемая зависть к этим калекам, исполнившим свой долг и возвращавшимся на родину.
Вот и красивый, туманный Урал. Утром промелькнул мимо нас столб, стоящий на границе Европы и Азии.
«Теперь мы в Азии!» — говорили мы в этот день. — Теперь мы в Азии!»
Поезд стал тихим; пьяных более не было, — только в одном вагоне какой-то солдатик лихо наигрывал на гармонике целыми днями, а ему печально вторила скрипка («Будто баба» — говорили солдаты).
Снова степи — они незаметно перейдут в тайгу.
Однажды поезд остановился на глухом степном разъезде. Под откосом насыпи, возле серой кучи, накрытой рогожей, маячил солдатик. Спустилось к нему несколько человек наших, а через пять минут весь поезд толпился возле серой кучи, покрытой рогожей. С жадным любопытством и робко поднимали люди рогожный полог, засматривали под него.
Там лежал самоубийца — он кинулся накануне под поезд.
— «Грустный все время ехал», — говорил его товарищ и сторож, «не хочу!» говорит, а потом взял и порешил».
Паровоз свистнул. Все кинулись по местам. Стало тихо, а поезд не трогался.
Черная кошка пробежала от паровоза вдоль длинной вереницы вагонов и скрылась в вечереющем поле.
И в этот вечер в нашей движущейся семье стояла зловещая тишина. Все молчали, гармоника играла тише.
И в нашем вагоне стояла тоска. За ужином появилась водка, и ее пили много и долго и легли спать поздно молчаливые и унылые.
Словно несчастный труп под откосом насыпи объяснил нам, на какое страшное дело идем мы; словно героизм неизвестного, смело положившего свою голову на стальную полосу, под колеса поезда, неуклонно везущего его на войну, объяснил нам отчаянье нашего положения, пришибленность нашей воли, наше несчастие.
33
Началась тайга, сначала низкая, потом все выше и глуше. Порубленная, поломанная возле полотна железной дороги — она не производила впечатления величия, и мы поняли ее могущество и красоту тогда, когда несколько дней ехали по ее безмолвным дебрям.
Тайга была золотая — осенняя. В золото лиственных пород были вкраплены зеленые конусы хвой.
Доехали до Инокентьевской. Много войск, толкотня. Стоят полки, батареи. Спешно грузятся.
Пока подавали другой поезд, мы наблюдали, как снаряжалась в поход горная батарея, которая должна была для практики совершить переход по горам, вокруг Байкала.
Это была вновь сформированная батарея: и люди, и лошади не были обучены.
Степные кони, не привыкшие носить тяжести на спине, сбрасывали тяжелые артиллерийские вьюки, вырывались, безумно носились по площади и полотну, спотыкаясь об рельсы. Люди путались, не зная укладки; в воздухе стояла крепкая начальственная ругань. Царил изумительный хаос.
Быстро несутся навстречу кристальные быстрые воды Ангары.
Невиданно чистые воды! Неоскверненные, словно только рожденные стихийными силами — блещущие, новые!..
Они мчатся из загадочного озера, о котором давно, еще в детстве слышали мы, как о сказке. Мы скоро увидим его!
Быстро — навстречу течению, по карнизам каменного ложа потока, двигались мы к Байкалу. День погас и, когда настала глубокая ночь, мы подъехали...
Темно и холодно. Дул ветер, качая фонари над темною водою.
Обрывы кругом. Справа в темноте, словно созданная из окаменелых мраков, поднималась черная громада утеса. Чело его украшено соснами; ветер свистел в них.
Мы разместили лошадей на верхней палубе. В черную пасть ледокола вкатился поезд, и в третьем часу бесшумно двинулась громада, неся нас по Священному Морю.
Ветер стих. Вставало где-то солнце. Но холодное море, залегши в провалах скал, неохотно раздавалось с туманами. Они плотно окутали море, дымились над его хрустальными пропастями. И лучи далекого солнца, вонзаясь в туманы, гасли в их толще.
Но поднималось все выше и выше светило, смелее, неотразимо вонзало лучи, и темные клубы мрака сделались свинцовыми, начали белеть... Задвигались, заползали, заклубились...
34
Мы плыли в их белом круге — в нем плескались свинцовые волны, метались белые чайки, кричали... Круг становится все шире. И в вышине зажглись опаловые облака.
— Вон берег, — говорит матрос.
Мы видим тучу. Низ темен: бегут облака, дымясь, сворачиваясь, а верхние изгибы неподвижны... то вершины гор, покрытые снегом! Они победно встают из сумраков, озаренные, дикие... Осиянные! Они увидали солнце...
И когда растаяли туманы, перед нами открылась широкая гладь Байкала, залегшая в цепях суровых каменных скал. Холодно плескались прозрачные волны о борт исполина ледокола. Пустынен был простор Священного Моря, не омраченный жизнью. И вольный ветер, холодный и влажный от туманов, обвевал нас суровым дыханием водной пустыни.
В этой мрачной, нахмуренной дреме могучего великана была невиданная красота жестокости и дикой силы.
Неумолимая! Непобедимая!! Она чаровала нас.
И глядя вперед — на озаренные солнцем снежные вершины гор, к которым мы плыли — я вспоминал. ..
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и выдать мог.
Переехав Байкал, мы переступили таинственную грань и часто потом, в Маньчжурии, думая о далекой родине, мы вспоминали, что она «за Байкалом».
Медленно и долго ехали мы по красивым, извилистым, пустынным долинам Забайкалья, мимо чуждых нам рек и озер; мимо гор, покрытых суровыми хвоями; по унылым равнинам бурят.
Изредка начали попадаться китайцы с длинными косами, узкими глазами, в смешном одеянье, смешных сапогах. Мы с любопытством обступали их, расспрашивали, оглядывали, прислушивались к говору.
Наконец приехали к границе, переменили поезд и двинулись дальше. Места изменились; мы двигались по пустынным равнинам северного Китая, не населенным, глухим и печальным.
Всюду по дороге и у мостов — часовые. Сторожевые будки обнесены стенами с бойницами, возле них стоят сигнальные столбы,
35
обмотанные соломой; мосты укреплены окопами, ограждены проволочными сетями и волчьими ямами.
Мы получили приказание охранять наш поезд от возможных нападений хунхузов. Каждый день назначалась дежурная часть; по ночам ставились часовые, которые на ходу стояли на тормозах, а на остановках поезда цепью обходили его.
Кругом стояла тишина пустыни и нам, людям, печально идущим на бой, казались странными эти жестокие приготовления. Чувствовалась опасность. Но где она?
Кругом тихое поле, оно безмолвно на много верст, а в него неусыпно устремлены глаза часовых, бородатых, старых сибиряков, призванных охранять бесконечную дорогу.
Подъехали к первому китайскому городу. Наняли извозчика, чтобы осмотреть его. Вот старый китайский храм — с вычурными воротами, колокольнями, с широкими лопастями поднятых крыш.
Храм опустошен. Возле него валяются головы богов, куски их разодранных тел — и только стенные фрески и мелкие золотые, цветные узоры карнизов и потолка спокойно говорят о былом величии оскверненного святилища.
Город обнесен глиняною стеною с бойницами. Тесно жмутся друг к другу бедные фанзы. Населения нет — бежало. Остались мелкие купцы, они перенесли свои лавочки к железной дороге и бойко торгуют.
Плоский бедный город на плоской равнине не поразил нас, но поняли мы, что находимся в чуждом, непонятном нам мире, сильном своею жизнью.
Об этом говорил и оскверненный храм и прочные постройки старых покинутых фанз, в которых все было— свое.
«Они убежали туда—думал я, глядя в пустынную равнину,— но они вернутся».
Вот встали дикие холмы Хингана. Медленно, широко поднимаются они, становятся все выше и выше. Мы проходим туннелями, проносимся по мостам над промоинами горных речек. Вот котловина, где железная дорога — чудовище, влекущее нас к темным целям —свилось петлею. Ее стерегут огромные пустые, скучные холмы; между ними рвется ветер, вздымая в ущельях пыль, вертя ее столбами, унося в пустынный простор.
И снова идут равнины.
Край горизонта зарделся заревом — и чем дольше двигались мы по равнине, тем большая часть неба подергивалась недужным светом далекого пожара.
36
Днем дул ветер с востока; душно было, пахло дымом, степные дали заволокло пепельным туманом.
Вечером въехали в полосу дыма и огня. Мы двигались по долине реки; там и сям по обширным заводям горели камыши.
Темно было. Громадные костры ярко и жадно разгорались вкруг нас; грозно треща, они жрали густые леса камышей, и мы ехали ночью, окруженные огнем, днем душным дымом.
Помню, когда мы издали увидали отсветы пожаров, у нас сжались сердца.
Эти громады зарев своими тревожными неясно грозными светами освещали глубины наших душ, полных отчаяньем. И глядя на кровавое небо, мы чувствовали как внутри все дрожало и ныло.
Когда же поезд въехал в полосу огня и дыма — на душе стало спокойно.
Дня через два утром мы пересекли Сунгари и приехали в Харбин.