Баллада о жизни Вечной.
Мелодия этого лета — неумирающая Ламбада. Мой друг, поэт из Восточной Сибири, красавец под два метра ростом, танцевал на палубе теплохода с первой девушкой Кубы, только что избранной Королевой Красоты: звезды другого полушария были так близки, как и ее смеющиеся губы. Казалось, стоило дотянуться, почувствуешь их дурманящий вкус… звезд ли, губ, просоленной от океанского ветра Ламбады! Вся Куба аплодировала им, сам Фидель молчаливо улыбался в бороду, будто знал нечто самое главное. И жизнь казалась Вечной. Теперь мой друг сдает бутылки в захолустном городке, его трясет озноб страшной болезни. Алкоголизм, если на маркировке указано: «Чита — Иркутск — Новосибирск», значит, изготовлено где-то в Сибири.
В моем маршрутном листе было указано: «Москва — г. Железнодорожный — ст. Малаховка», это ближайшее Подмосковье. Перевозил деньги, много по тем временам. Пачки плодами дивного дерева ссыпал в спортивную сумку, одежда не подходила по тем временам. Мне позвонили срочно, выехал с Курского уже к ве-черу, прибыл в Железнодорожный (начинил сумку деньгами), и отправился в Мала-ховку. Думал, убьют, шел снег, электричка последняя, ночь, да и Малаховка страшно помнилась по детективным романам тем, что бандиты после удачных налетов, отсиживались именно там.
Однако… в этом что-то нелепое! — как же я доберусь? Ведь пока до Курского и ждать электричку… Малаховка — совсем другое направление. Но вовремя сообразив, успел выскочить в Чухлинке (можно же перебежать на платформу Перово, в Рязанском направлении, что мне нужно; только так и успею). На платформе в Перово никого. Но вынырнул из пелены косо летящего снега мужик, предложил выпить. Нет, я не пью. Потом стукнут где-нибудь из-за угла, все дела. Мужик обиделся. Зря я к тебе подошел, парень, какой-то ты нелюдимый. Ну, зря или не зря, а ты что делаешь здесь в столь поздний час? Я жду, он говорит, когда меня убьют. Смотрит так пронзительно. Но меня не убьют. Никогда. Я всех предупредил, если что. Я этим вот рельсам сказал, и столбу с часами сказал, деревьям сказал, снежинкам всем падающим и поездам проходящим (показывает все вокруг). И дежурной по платформе, у нее телефон есть, она вон там, в окошечке.
Ну ладно, ты сказал. Тебя не убьют. Конечно, если предупредить всех на свете, собаку каждую предупредить, и луну, и снег, тени от столбов, дальний гудок локомотива, диспетчеров, переговаривающихся в небе… то так просто исчезнуть невозможно. Я думал об этом. Но вынырнул из снежной пелены другой мужчина, предложил выпить. Отказаться было бы подозрительно, даже авиабомба не падает дважды в одно место, так говорят те, кто побывал на войне. Пили водку под невесомый, кружащийся в свете фонарей снег, ледяные струйки морозили подбородок, и жизнь казалась Вечной.
Пригрохотала последняя электричка. — Ладно, запомните и вы меня, мужики, каким я был на этом свете! Передайте рельсам и снегу, луне, дежурной в окошечке…
— Запомним, ступай с Богом.
Вплываю в вагон, там поздний ночной мужчина машет рукой, одиноко утопая среди МПСовских желтых сидений… — давай, сюда подгребай! Весь он какой-то запущенный, дремучий, в заношенном толстенном свитере, — кубинский партизан-«барбудос», соратник Фиделя. У него полбутылки (ром, должно быть? текила?). Нет, он говорит, «горилка» (на самом деле, спирт разведенный, скорее). Пьем, закусываем подмороженным яблоками из сада последних осенних наслаждений. Везет он их полную сумку, вот, прихватило с морозцем. А ссыпал их на чердаке, на даче, урожай-то нынче, о-го-го! Яблоки лопаются, если сдавить в ладонях, истекают соком ушедшего лета и аромат у них… Ламбады (может, сорт такой?). Сам мужик рассказывает историю о своей любовнице, одним словом, это было летом, о-го-го! Видно, начало ее слушал мой предшественник, сошедший с ума… (сошедший на предыдущей станции, то есть). А муж этой любовницы? Да он полковник, зовут Перальта. Понятно.
К спасательному плоту нашего общения посреди грохота пролетающей за окном железнодорожной ночи, прибивает еще поздних мужчин с других околозем-ных станций. Едва не сгинувшие в бесконечности космических снегов, заколочен-ных дач, тьмы и одиночества, они несут иззябшесть на своих плечах, страх, блес-нувший инеем на ресницах, закуску или что выпить. Спасенные и новообращенные в нашу вагонную веру, выдыхают до слез от принятого стаканчика, хрумкают яблоком, молчат в блаженстве. Кто слушает, а кто нет дикое сказание о любовнице этого мужика.
Как зовут-то? Да про кого? Знаешь, полковник какой-то, он говорит. А! Пе-раль-та. Так он нехороший человек? Страшный человек. Ходит всегда с пистолетом. Да речь не о том, собрались поехать на дачу. Однако нет, дорогая, а сына твоего куда денем, с собой придется брать, верно? У нее ребеночек, сын Перальтов, вот как. А, понятно. Так бабушки-дедушки нет, с кем оставить? Ну нет, так получилось, лето, жара, понимаешь? А Перальта сам день и ночь преступников ловит, бьет их, конечно, чем ни попадя… да хотя бы рукояткой пистолета, если на то пошло.
Ну да, что с того, это любовница спрашивает. Ага, кричит мужик, а отцу-то он родному все расскажет, что тогда?!
Хм, недоумевает та, так ведь он говорить не может.
Как так?
Он говорить вовсе не умеет, не научился, маленький еще. Как он расскажет, странно.
Ах, вот оно что! Ну понятно, вот это высокий класс конспирации! И правда, смешно.
— Пока, мужики, выходить мне, станция… — встаю, хватаюсь за сумку, чтобы не упасть на торможении. Нужно сказать им нечто самое главное. — Мужики! — кричу, — никто из нас не пройдет бесследно! Запомните меня таким, каким я был…
— Хорошо, запомним, — невпопад отвечают мужчины, — давай, иди, а то проскочишь.
— Нет, вы все-таки лучше меня запомните, что был я такой!
— Да запомним, ступай ты. Господи, привязался вот, банный лист тоже.
— Скажите, мол, был он «смуглый и золотоглазый», — напоминаю рассказ Рея Брэдбери, стараясь перекрыть грохот железа и электричества (но это, кажется, непонятно). Прыгаю на перрон, ножницы автоматических дверей отстригают позади меня желтый свет, другое теплое пространство, смех, говор, нелегальный дымок сигаретки по кругу…
Подхватив сумку, бегу, ориентируясь по плану, нарисованному незнакомой рукой. Хрупаю ледяным крошевом дорог, плутаю в переулках под сторожевой лай овчарок, откормленных по рекомендациям лучших собаководов. Бандиты, наверное, уже перепились все и спят, засунув под жесткую небритость щек, кулаки с зажатыми в них, потертыми и видавшими виды наганами. Дачный сад замер под снегом, мои следы никому ничего не расскажут. Здесь, по инструкции, между деревьями натянута капроновая леска, — проверить, был ли кто?
Ключ на месте, определенном в плане, нарисованном незнакомой рукой. Здесь живет сторож, но несколько дней его не будет, он топил печь, должно быть еще тепло. Дача это — или затонувший в снегах ближайшего Подмосковья корабль? Повсюду видны следы затянувшегося строительства, пугает пустота, резонанс корпуса, скрип сходен, вздохи и стенания живших здесь когда-то бабушек. Все на месте, как указано в инструкции: аккумуляторный фонарь с проблесковым маячком для потерпевших бедствие, тепловой конвектор (можно включить), солдатские одеяла. А сторож ушел в лес, закинув на могучее плечо топор с длиннющим, не по-нашенскому, топорищем. Он дровосек, валит ели и сосны в три обхвата, все нипочем. Крепкий старик двухметрового роста, мощно стучит по замерзшим дорогам и рекам деревянными башмаками, цельно долблеными и окованными железом; гетры в красно-белую полоску грубой вязки, натянуты до колен, защищают от снега. Об этом скрипела снастями его старинная кровать, вроде как шхуна… представить трудно, что кровать таких размеров! От того комната кажется еще более пустой, угрюмой, одиночество сквозит из всех углов.
А холод, между тем, жуткий, укрываюсь всем, что есть. Да… национальный обычай: пьяному засыпать с непогашенной сигаретой, сгорать потом заживо. Закуриваю оттого с особым чувством, что, может, в последний раз. Заодно поджигаю план в пепельнице. Доехал, слава Богу, не убили. В детстве читал романы советских детективщиков 60-х годов, теперь сам приехал, деньги привез. Завтра придет таинственный связной и заберет. Сумку спрятал в строительной бочке, прикрыл рогожками. Пистолета у меня нет.
А у него есть пистолет. Носит в заднем кармане брюк. Зовут Перальта, полковник. Молчаливо бьет рукояткой жену, не оставляя синяков, профессиональ-ный навык. Сына зовут Леха, жена назвала так в память о своем мальчике, первом мужчине своей жизни. Лежали в орбитальном вращении заколоченных дач и подмороженных яблок: бутылка взрослого портвейна, сигарета на двоих, — были тем Космосом, куда их выбросило внезапно, в четырнадцатилетние… Ничего не случилось на самом деле, но он считал ее своей женщиной и, когда стал ухлестывать старший парень из двора, вызвал на поединок, убил ударом ножа. Точно убил или только ранил, но попал в колонию, оттуда пошел на взрослую зону, да так и сгинул. Где-то под Барнаулом долго ходила по кладбищу, отыскивая среди номерных могил и его холмик, нашла все-таки, чтобы положить белые цветы своей не нарушенной тогда чести. Никто не пройдет бесследно. Даже профессионально не поставленные синяки не пройдут бесследно.
Перальта, странное имя. Так звали главного подпольщика из рассказа Хулио Кортасара «Вечер Мантекильи». Один рядовой подпольщик в этом рассказе должен передать секретные сведения связному, что сядет рядом на боксерском матче. Связной приходит, называет пароль, все сходится, подпольщик передает пакет. А когда возвращается, на автомобильной стоянке его хватают его же товарищи, увозят куда-то за город. И самый главный, Перальта, говорит: тот, кому он передал пакет, вовсе не связной, а человек Хунты. (Молодчики Хунты выбили под пытками у настоящего связного пароль, все обстоятельства встречи). Теперь им, подпольщикам, хана; в пакете все сведения на них. Особенно, тебя первого они могут расколоть, говорит Перальта, потому что знают теперь в лицо. Надо спрятать тебя, да так, чтобы не отыскали. Конечно, соглашается тот, я перевезу семью в безопасное место, вы достанете мне паспорт, деньги, я уйду за границу. Да нет же, восклицает Перальта, прямо сейчас! — и выхватывает из заднего кармана брюк пис-толет.
Его я и вижу, просыпаясь… пистолет?!
Оружие на столе, покрытом линялой скатеркой. Пепельница. Пепел сгоревшего плана. Черной горой возвышается сам Перальта. Его я узнаю прежде, чем он вынимает изо рта гвоздики слов (как это делает мастеровой человек для удобства своего столярного, либо сапожного дела), начинает вбивать их мне в голову по одному. «Перальта. Полковник. Отдел по борьбе. С экономическими. Преступлениями».
Глаза режет нестерпимый свет ослепительной лампы, за окнами темно, оттуда — до того, что в лихорадке трясутся стекла, позванивая, — рычат моторы, беснуются остервеневшие псы.
Он в обычной куртке, капюшон откинут на плечи, бледное надменное лицо вытянуто и чуть искривлено, но это уж так видится. Бочка посреди комнаты, рогожки сброшены, рассыпана цементная пыль. Везде, всюду злобная Хунта, чужие голоса, топот ног, стоны половиц. Все двери бухают одновременно. Кто-то грохочет сапожищами по чердаку… по мозгам, что-то сдвигает, выискивает. Осыпается штукатурка, скомканные бабочки, засушенные листки с двойками, вырванные из дневников, спрятанные неведомыми школьниками… Клубы предрассветного мороза, смешавшись с бензиновым угаром, вкатываются за порог. Грубо толкают чужие руки, выкручивают мне запястья, тычками проминают всего, обыскивая. Заломано крыло мое, окольцовано… эх, и не взлететь теперь выше солнца, как Орленку!
На стол брошены мои потертые корочки ДСО «Локомотив», куда-то (в никуда) проездной билет, ключ с колечком, монетки, прочий астероидный мусор, приставший за время полета, ничего существенного. Полковник перелистывает ко-рочки, вчитываясь в ФИО и месяцы, за которые уплачены взносы. «Сумка твоя?» — указывает в сторону бочки, по-милицейски как бы между делом, то есть, вопрос уже решен. Сам массирует кисти рук, наверное, догонял кого-то и бил молчаливо там, в бесконечных полях под Москвой. «А передать кому должен?».
В ответ мотаю головой, вспоминая руки, торопливо начинявшие мой скорбный путь этими… дивными уликами. Значит, засада, все было подстроено? А как же горшок с геранью в окне для пастора Шлага? — капроновые растяжки, рыбо-ловные снасти? Почему не сработала сигнализация, самострелы, мины-ловушки, капканы? Вот это в историю влип, в дрянную!
— Что, язык проглотил? Или отвечать будем? Да, в историю ты влип, парень… в дрянную.
Теряет ко мне интерес. За дверью возня, восклицания, шкворчат оперативные радиостанции. Он выходит, все продолжается бесконечно, нудно… похоже на дурной бестолковый самодеятельный спектакль, что они там готовят? (Артисты сгрудились за кулисами, вот уже выход, а они не решили, кто первый, толкают друг друга…). Но это лишь одна промелькнувшая мысль в оглушенном сознании, трудно на чем-то сосредоточиться. Опять они входят, какие-то люди, протоколируют, переговариваются по своим шкворчалкам. Да что они мне могут предъявить? Ну, забрался на пустую дачу. А может, я выпил, заснул, уехал неизвестно куда. Вышел на незнакомой станции, какой-то поселок, ночь. А сумка… не знаю никакой сумки, в глаза не видел, вот и все (нашел, к примеру, если уж совсем припрут).
Но эти, вся эта злобная Хунта, смотрели на меня, как бы уже предрекая самое худшее (послышалось, прозвучало Чухлинка, роковая мета на моем пути; и прозвучало Перово; «да он перескочил там», бросил кто-то; значит, меня вели?). Дверь распахнулась, вваливаются двое парней, ядреные, здоровье так и пышет, оба в куртках-«алясках», что чуть не лопаются, обтягивая крутые плечи. Не дотрагиваясь, но массой своей, вдавливают старика, таинственного этого связного… Да не тот ли самый сторож и есть! Огромный (не в башмаках-долбленках и полосатых гетрах, конечно; без топора), лицо у него, что столешница мореного дерева, начисто отскобленная ножом, шкиперская борода отливает серебром, как и массивный перстень магистра на пальце левой руки. Отстраняясь от давления оперативных парней, садится на подставленный стул, откинув полы тяжелого пальто на меховом (медвежьем, наверное), подкладе. Вошедшие по спортивному дышат, массируют кисти рук (конечно, догоняли и били молчаливо рукоятками пистолетов в родных просторах), одежда у всех мокрая, в снегу.
— …а вы лучше этих вот, ворюг ловите, что дачи грабят! Житья совсем нет, — так просто, по-деловому, внес предложение этот, поджидаемый, как оказалось, не только мною, утренний гость. Долго, не скрывая, давит меня оловянным взглядом, в нем читается предупреждение… номерки на безымянной могилке тюремного кладбища где-нибудь под Барнаулом.
— Всех переловим, — спокойно заверяет Перальта. — А с такой прытью по пересеченной местности бегать это что, тренировка? Утренний моцион? А ведь предупреждал я вас как-то, господин… ну ладно.
— Нечего на людей из кустов бросаться, — огрызается этот «господин Нуладно».
— Да вообще-то, как в «Бриллиантовой руке» говорится… «наши люди в булочную на такси не ездят». А также на представительском БМВ. На недостроен-ную дачу. В пять часов утра. На историческую родину потянуло? Наличности не достало? Все, кончать пора эту канитель. Деньги вам привез этот… неизвестно кто (разберемся). Но они отслежены, так! Валютные махинации в особо крупных разме-рах.
В конце его слов, на линялую скатерку стола, как на лист приговора, — поставлена жирная точка моей сумки. — Протокол, понятые, личности зафиксируй-те… — командует полковник. Проталкиваются понятые: двое местных жителей в ватных штанах, валенках, один с ломом. Скалывали лед у водоколонки, наверное. Смотрят с радостным ожиданием чуда: натерпелись, бедолаги, от бандитского бес-предела. Из-за снегов поет электричка. Радио передает сигналы точного времени. Собаки взлаивают вперебой. Но все это уже без меня. Черная гора сумки возвышается посреди, Перальта как-то даже ласково треплет ее бок. — Вы встаньте, откройте сумку (это ко мне).
— Это не… впервые вижу!
— Да хватит комедию ломать. Сумку открывай, мать твою, тебе сказано!
Все сплотились вокруг, дышат. Один из сыщиков, фотограф, наставил плоскую черную японскую камеру. Связной этот… старик… сторож… черт его! — хоть и держался, но сник сразу, лицо посерело, прихватило сердце, видно. Задышал с мучительной гримасой, невольно прижал ладонь к груди.
А мне-то, всего сделать шаг до стола. Верна пословица, «от сумы, да от тюрьмы». Вот и сума. А вот и… Руки трясутся, не унять. Никак не подцепить молнию… вжикаю, наконец, расстегиваю черное платье железнодорожной ночи. Опускаю ладони в ледяное крошево дорог, электрички елозят по рукам, браслеты лунных рельс замыкают запястья… Порскнула фотовспышка, высветив все неестественным мертвенным светом.
Неимоверный дух ушедшего лета, ударом в солнечное сплетение, почти согнул пополам… (звезды; губы; просоленный от океанского ветра вкус Ламбады; что это за сорт такой?). В глубине беспорядочной гурьбой навалены яблоки. Много яблок. Очень много. Достаю одно, желтое-желтое. Золотое. Даже светящееся изнут-ри. Но холодное, почти ледяное. Подмороженное. Откусываю, ем. С похмелья хо-рошо.
Было бы к месту, если все набросились на меня, стали бы обнимать, тискать, виснуть на шее как товарищи хоккеиста, забросившего удачную шайбу. Но — молчание.
— Эт-то откуда? — ледяным тоном, заморозив все вокруг, спрашивает полковник. — Откуда яблоки?! Хватает сумку, как нашкодившего щенка, опрокиды-вает содержимое. Медовый яблокопад. Плоды сыпятся на стол, желтой лавиной на пол, прыгают, раскатываются вокруг… Все, больше ничего нет.
Один оперативник поднял яблоко, осмотрел его, понюхал, сколупнул кожурку. «Это из Подмосковья», — заключил уверенно, как опытный садовод-огородник. «Местный сорт. Так себе, кислятина».
Перальта — железный человек, выдержал и это. Но как-то покачивался весь, не сгибаясь, с пятки на носок, вроде черного столба или электроопоры под ветром. Медленно и тяжело огляделся, задержал взгляд на мне. Потом на «господине Нуладно». — Яблочки, значит? Подмосковный сорт?..
Вопрос, надо понимать, риторический.
— Ну, я припомню! С тюремных-то харчей оно не попрет! — почти выкрикнул странную фразу и, руки глубоко в карманы, — пошел, распинывая желтые ошметки. Это запечатлелось в памяти… наверное, выходили и остальные. Долго, зло, многозначительно. Понятых даже жалко, такого праздника лишились! Потом все стихло… И в голове у меня странная тишина. Не то отключился, не то спал тут же, сидя. Старик темнел глыбой. Лицо его обметал сероватый налет какой-то уже лагерной отчужденности.
Он ходил в другом промозглом пространстве дома, возил что-то по полу, переставлял, звякал стеклянным. Все у него там разгромили. Но вот сидит передо мной, за столом. Принес черный саквояж, он затоптан, смят, в грязи. Открыл, долго возился в нем. Осторожно вынул половину темной, дорогой бутылки (половину, буквально… верхняя часть у нее, горлышко, — разбито, раздавлено). Недовольно бормотал при этом, ругался. Но бутылка упакована, облеплена как бы рельефной прозрачной сеточкой: треснула, вся не разбилась. Он аккуратно сломил осколки, оставил ее обезглавленной. Насыщенный аромат коньяка в промозглой комнате, едва не вышиб слезу. Мне налил в невысокую стеклянную вазу, откуда-то она взялась, на черной поверхности кружились янтарные мушки, рябь цветочной пыльцы. Себе плеснул в пластмассовый стаканчик, выбросив из него две зубные щетки, дунув предварительно, избавляясь от пыли. Поставил передо мной вазу. Я был не в том состоянии, чтобы наслаждаться дегустацией или соблюдать все приличия светских раутов. А старик выпил аккуратно, чуть-чуть, кивнул мне, не избежав издевки… закусывай, мол, яблок-то вон как много. Точно, да. Я взял одно со стола, захрустел им. А кислое все же, на редкость.
— Хорошо. — Он поставил стаканчик, будто точку в нашем немом «общении». — Что ты за это хочешь?
— Я хочу жизни Вечной, — отвечаю затверженным уроком.
— Так… — он усмехнулся. Провел ладонью по груди, как бы проверяя, на месте ли сердце. Даже придвинулся ко мне, покачал перед лицом растопыренной пятерней, следя за реакцией моих зрачков… — Алле! ты в порядке? слушай сюда!
Но как-то занервничал при этом, засуетился, будто что потерял. Или что изменилось вообще, в окружающем мире? А он не может найти знак, намек на произошедшие перемены. — Давай так, — достал кожаный футлярчик-ключницу, отстегнул ключи с брелоком, двинет ко мне по столу. — Вот тебе иномарка, разойдемся на этом по-хорошему. Переоформлю на тебя, у меня все подвязки с юридической стороны.
Нет-нет, я качаю головой. Смотрю в окно на заснеженные деревья сада. От коньяка стало как-то лучше.
— М-да… ну, конечно же, — он отстегивает еще один ключ и прибавляет к первым. — Гараж к тому же. Документы, все в порядке. Да ты что, не доверяешь мне? Соломону Давидовичу не доверяешь?
Нервно отщелкивает еще ключи, добавляет к тем, что на столе. «Двухкомнатная, дом кирпичный. Так уж и быть, пользуйся! Санузел раздельный. Пять минут от метро». Нет. Отнюдь. Мне хочется ответить ему как-то высокопарно. Редкоупотребительно.
— Да мне здесь ничего не надо, пойми! У меня билет в кармане, дела закончил.
Ты это, вот…
Я отрицательно мотаю головой и грызу яблоко. Мне это все порядком надоело, я хочу жизни Вечной, все.
— Ну ладно! — и он уже раздражен. — Хорошо. Жизни, значит, Вечной? Это я попробую, конечно, тебе устроить. А что, Соломон Давидович еще и не такое может! Ладно. Дам тебе один телефон, ты позвони. Только, если с чем другим — лучше не беспокой понапрасну, понял? А спросят, откуда — скажешь от Соломона Давидовича. Да привет от меня обязательно передай, не забудь.
Он достал из саквояжа почти амбарную какую-то книгу, снизу чуть пропитавшуюся разлитым коньяком. Вырвал целый лист, что-то записал. Передал мне, это номер телефона. Все, больше ничего.
— Больше ничего, — подтверждает мои мысли. — Но когда ты выйдешь отсюда, ты забудешь все, что здесь было. Все, понял?! Это в твоих, кстати, интере-сах. Ну, теперь ступай по-добру, по-здорову.
Я понял, как не понять. Я шел через снега к далекой электричке и забывал все постепенно. Где-то на станции, или уже в вагоне у меня расстроился желудок. От нервного напряжения, от яблок, от коньяка… Прихватило так, что сил нет! Не помню где, я опрометью выскочил на перрон. Отыскал все же пристанционное заведение, где провел немало времени, прежде чем полегчало… Никакой другой бу-маги, кроме этого листа не оказалось, и я использовал его по назначению.