Глава 2.
Настоятель Старозерского монастыря архимандрит Григорий (Правдин) в последние несколько лет стал чувствителен к переменам погоды. Прежде словосочетание «атмосферный столб» было чем-то из школьного курса физики и не имело реального измерения. Теперь же стареющий иеромонах всеми телесными фибрами ощущал, как несет на плечах, подобно атланту, атмосферный столб - от самой земли и до Царствия Небесного. В столбе этом были что в косу увиты бремя лет и болезней, химеры многознания и некие навязчивые рефлексы, безмерно отягощавшие самое душу.
Молитвы просветляли не всегда, и все реже радовался он ниспосланиям Господним, столь благодатным прежде и столь желанным днесь. По какой-то странности или даже нелепости судьбы, последний этап его жизни застили от вселенского света тяжелые и постыдные мысли о безумии мирском и о том, что не одна лишь людская вина и ответственность в приближении великого конца света.
Этого желает сам Господь, сотворивший ли мир несовершенным или наказавший его за грехопадение. Он словно стремится насладиться зрелищем - как гениальный режиссер придуманными им мизансценами. Он увлечен идеей воздаяния за грехи, идеей возмездия. Всеблагий замыслил историю и мироздание из желания разделить род людской на тех, кто послушен его воле, и тех, кто гоним зовом дьявола в преисподнюю.
Особенно тревожны и тягостны стали эти искушения в год шестидесятишестилетия архимандрита. Не по душе были ему богопротивные эти шестерки. Приписать еще одну - и будет «число зверя». Не терпелось ему поскорее пережить этот возраст. Все ему казалось: как только перейдет на следующий год, так изженятся из него все нездоровья его и вернется святость ко всем побуждениям и умозрениям его.
Не думал не гадал седой архимандрит, что на склоне лет будет одолеваем демонами, посрамляющими богомыслие сомнениями. За что ни возьмется, что ни сотворит отец Григорий, все у него сомнения - а то ли оно, а не согрешил ли тут и сам Господь и нет ли в чем вины его…
В молитвах и множественных поклонах проводил он томительно-долгие летние вечера, пытаясь отогнать греховные свои наваждения. Иной раз и удавалось. А то случалось, чем сильней молил он Господа наставить его в чистоте помышлений, тем вернее приближал сомнения.
Полжизни уже минуло, как ушел в чернецы. Отринул все мирские наслаждения, все соблазны чрева, зовы плоти и всякую гордыню. Покинув белое духовенство, навсегда забыл искать утешения в женщине, а ведь сердечко еще долго влекло к той единственной, что присушила к себе в далекой середине шестидесятых.
Тверже северных скал и кристальней алмаза была его вера в созданное Вседержителем и искупленное Спасителем мироздание. Идеи теодиции его не занимали. И вот когда созрел духовно на вершине дней и налился любовью к Господу, как красно яблочко, тогда и завелась в нем червоточинка. За какие такие грехи стал он лукавым обуян по осени лет?
Ведь только-то и помышлял всю жизнь о праведности. О безгрешном житии. Не за что его упрекнуть ни Господу на небеси, ни людям на земле.
И каждый Божий день молился истово и самозабвенно, как приготовляясь к служению, так и по завершении его. Все монашеские несчетные чины совершал - словно неутомимый в молениях древний схимный первохристианин.
И все переживал. А как же не переживать-то? Как не болеть душою чернецу? Ведь такой дьяволиады не видала еще Россия. И прежде оно бывало в эпохи смут и расколов, когда порок грозно восставал из выгребных ямищ во всем своем распутном всемогуществе, когда вакханалии, нередко и кровавые, сменяли дружка дружку неутомимой чередой, когда выи царственных младенцев, безвинных, но зачатых кровью умертвителей-тиранов (хотя б и боголюбцев задней совестью), подсекал булат подосланных убийц, когда лже-монархам присваивали порядковые номера - как подлинным царям и патриархам… когда восставали и народ, и духовенство противу мерзости и осквернения святынь, да падали жертвами неправедных обличений в ереси…
Но в те далекие времена порок ходил от человека к человеку, а сейчас он пронизал все незримыми информационными волнами, и нет уже дома, где бы не имел для себя приюта в виде телевизионного приемника.
Иное время - иная беда на дворе, иные скорби омрачают чело чернеца…
Вот в его монашеский быт вторглось преломление традиций, - сокрушался Григорий Правдин, притворяя квадратное оконце с пластиковой рамой. Келарь Симеон (Евдокимов) уговорил снабдить монастырь новомодными отделочными материалами. Дескать, и стильно, и чисто, и бело, и без претензии.
Вот и дурак, что поддался уговорам. Как бы было любо рукой коснуться еловой рамы с черными орбитцами сучков, сработанной некогда монастырским послушником. Это в «представительских» столичных монастырях не в стыдобу обзаводиться импортными финтифлюшками. В ином логове экуменизма разве что журнала «Плейбой» не увидишь, а в прочем - все по самой новой новомодности.
Притворяя оконце, чуть было не занес руку осенить его знамением (словно защищая помещение от сквозняков), но только тьфукнул, досадуя на себя за это нелепое желание. А вот вид за окном благословить, конечно, стоило бы. Настоящее и ни с чем не сравнимое блаженство испытывал архимандрит Григорий всякий раз, простирая свой взгляд по-над окрестными ландшафтами.
От одного у него сердце млело и того слаще - от любованья монастырским храмом. Хоть и деревянный - не в одно с каменными стенами, но каков был красавец редкостный! Из могучих лесин, из семнадцатого столетия, по подобию архангелогородских шатровых церквей - восьмерик на четверике. А лемеха-то на кровлях все заковыристые, городчатые.
Задуман, видно, был одноглавым, а крещатым стал по возведенным позднее прирубам с четырьмя подглавками, на это дополнение и фактура, и некоторая композиционная поспешность указывали. Апсидный прируб инда и скособочился уже, ровно избушка на курьих ножках. Одноглавые-то были до Никона, а тот велел пятиглавики ставить…
А передний папертный придел перестроили уже при нем, архимандрите Григории. Даже и подморить пришлось - чтоб не выделялся живехонькой своей древесинкою.
А высотою храм был двадцатисаженный - запрокинешься, пока взгляд ко кресту на первой маковке подымаешь. На то он был и Вознесения Господня…
Ох, и душа-храмина… Увидишь такой впервые - день будешь стоять, глаз не оторвешь. А еще талдычат недруги от философии и искусствоведения, что мы только и лепили византийство плосковерхое и приземленное…
Старозерский монастырь, кержачеством чтимый как древлеправославный, хоть таковым и не являвшийся, был устроен на косогорчике. Белые монастырские стены с бойницами, что не всякая осадная мортира проломить была способна, уступами спускались ко вратам с надвратной церковенкой. Каждый уступ начинался с новой башенки. Сразу же за воротами перекинут мосток через речку Ворониху, а за ним змеилась по ржаному полю пыльная дорога в мир.
Ворониха хоть и невелика была («трех сажен река», как писал в шестнадцатом веке зодчий, возводивший монастырь), но правый берег имела коренной - повыше, все по чину. Все, как и приличествует среднерусской реке.
Ворониха опоясывала полукругом монастырь-стену с востока на запад. Так и текла. С другой стороны, не омываемой Воронихой, где не было водного препятствия, на случай отражения древние строители насыпали высокий вал и поставили мощную северную стену. В северозаволжских этих краях Старозерский монастырь единственный противостоял осаде передового отряда Стефана Батория. А городища, что лежали западней, на Псковщине, тот смел и разорил до основания.
Первоначально монашеские кельи располагались вдоль стен, как и заведено в монастырях, но после оползня, случившегося в XYIII веке и обвалившего превеликий кус стены и общежития, жилое здание отнесли в глубину монастырского двора - поближе к собору. У архимандрита был свой пристрой с отдельным входом, с канцелярской и комнатой для приемов.
Вот отсюда-то, из второэтажного окна, выходившего на запад, и любовался природою. Пусть все иное, как того требуют обряды и уставы, выходит на восток, но чтоб ему до скончания лет гляделось на закаты. Из своего окна ему открывался вид на покидающую монастырские стены Ворониху, укрытую по берегам ольхой. А там, на северо-западе, верстах в семи, стояли три гряды лесов. Первая гряда - темно-зеленого цвета, вторая - темно-синего и третья - темно-лилового в дымке.
Ворониху же так назвали по черноте ее водицы. Она вилась по лесам и заболотинам торфяным, поэтому и цвет имела темный. Легкая была водица, щелочная, вот только в питье не годилась. А русло она себе пусть и неширокое, но глубокое вымостила - даже и сомы водились.
Как не понять языческих пантеистов, чтивших наперво самое природу и не ведавших единого творца? Сколь ни смотришь, а не налюбуешься на красотищу этакую! Так и пристыл бы к подоконнику, покуда Всевышний не призовет к себе на суд. Во всей епархии не найдешь места краше.
В природе за его окном было нечто неколебимо-старорусское, что-то от староверской грозности духа, но без схимнической угнетенности. Она словно заключала в своем сердце самую серединушку между никонианством и радением отца Иоанна Неронова, она их примиряла в себе.
Архимандрит надел монашескую мантию и набедренник, готовясь к обедне. В дверь его постучали. То был протодьякон столичного кафедрального собора Серафим (Босой), гостивший у него в монастыре вторую неделю на правах старого товарища. Жизнелюб и бесстыдник, Серафим говорил, что после Господа и святых отцов церкви пуще всего чтил здешнюю рыбалку.
Протодьякон ввалился в келью впереди своего стука. Как человек исполинского роста, он был хорошо знаком с притолокой архимандритской кельи, поэтому входил низко наклонясь.
- Инок наречется, понеже един беседует к Богу день и нощь, - рокотнул Серафим негромко и улыбчиво, зная, что настоятель все чаще морщился от его устрашающих обертонов.
- Входи, отец мой, посоветуемся.
- Да уж вошел, ваше владычество. К обедне готовитесь?
Архимандрит указал протодьякону на стул - присаживайся, праздные разговоры не в счет.
- Мое седалище угнездить непросто на сем витом стульчике. Хлипковатенькой. Я вон ту табуреточку предпочту, оно прочнее выйдет. И скрипа меньше. - Серафим выкинул ручищу к стоявшему в углу табурету.
Дьякон он был картиннейший. Таким это третье духовное сословие живописали классики: волосатый, нечесаный, грозный и зычный. Одного зыку в нем на добрую половину приходов в епархии хватило бы. Вот только для монастырской службы, укромной и неброской, лишенной всякой театральности, фигура неуместная.
Серафим любил сказать, что есть дьяконы, а есть дьячки. Этак выгогуливая пальцем в небо и тем выводя всю глубину пропасти между ними.
Правдина связала судьба с Серафимом Босым почти три десятилетия тому назад, когда совместно окормляли паству в дальнем сельском приходе на Ярославщине. Серафим был на десятилетие моложе священника и тяготел к мирскому более, нежели к вечному. В самом же отце Григории уже тогда пробудилась тяга к аскезе, к иноческому самоотвержению.
Дьякон любил и пображничать и женат был не единожды, и спорщик был, и хвастун. И возможно, впоследствии, когда пути их разошлись, судьба не предполагала свести их вновь, однако Серафим не забывал напомнить о себе. Слал поздравления, наведывался проездом и нередко приезжал погостевать. Приезжал и в монастырь, когда Господь призвал отца Григория в ряды черного духовенства.
Заквас у этой древней дружбы был непростой. Долгие годы совместного служения Господу породили некую психологическую зависимость между ними. Дьякон, обладая въедливым умищем, любил ставить священника в положение доктора Фаустуса, а сам брал позу искусителя. Он мог предаваться полемике до самозабвения - без перерыва на трапезу, и предметом собеседования могли быть не только теософские вопросы, но тысяча разных иных. Не ведая эвфемизмов, мог смутить оппонента площадными выражениями. В молодости освоив приемы греко-римской борьбы, мог вывернуться из любого положения и в идейном споре. В полемике Серафим был практически неуязвим. Общение с дьяконом было настоящим испытанием веры.
Протодьякона хорошо знали и церковные иерархи, и весь столичный клир. У церковной молодежи он был притчей во языцех, на него ходили, как ходят на Пугачеву. (Боже, почему ты не лишил голоса это порочное создание, искалечившее души целого поколения!)
Теперешний приезд протодьякона был отчасти связан с настоянием отца Григория посодействовать ему в получении аудиенции у патриарха. С некоторых пор Старозерский монастырь оказался в опале, потерял благорасположение синодалов и окружения первосвященника.
Связано это было в значительной мере с «понижением рейтинга», как пишут газетные пустобрехи, а правду сказать, с тем обстоятельством, что в последние годы было много случаев возвращения в мир иноков монастыря. Увы, это не было единственной причиной. Главным же было то, что теософские сочинения архимандрита и публицистические выступления в центральной печати вызвали неудовольствие руководства РПЦ. Григорий Правдин выступал с критикой сближения церкви с властью, ругал Священный Синод за попрание Устава РПЦ, за то, что который год уже Поместного Собора не созывают, а решают все келейно - на Архиерейском.
Перед лицом хозяйственных проблем (на глазах ветшали монастырские памятники седой старины, братия починяла что могла, но серьезная реставрация была ей не по силам) и под укоризненными взглядами иноков (что же ты, отче, в публицистику-то обратился, теперь вот и весь монастырь по твоей милости почитается иерархами московскими в ереси) отец Григорий помышлял о замирении. Вот и призвал вхожего в церковную элиту протодьякона оказать содействие в этом непростом деле.
Протодьякон по зову архимандрита приехал на недельку погостить с женой и младшей дочерью. Остановился в новеньком деревянном домике в соседней деревеньке, что монастырь держал за подворье для гостевания священнослужителей с семьями или иных особ.
- Как рыбка сегодня, был ли клев? - Отец Григорий поспешил вышибить из-под протодьякона многословный пафос, которым тот неизменно начинал всякую беседу.
- Не жалуют. - Протодьякон сокрушенно тряхнул рыжими кудрями. С утра ветерок был холодкий, с севера. Недобрый был ветерок.
- Выходит, без ухи останешься?
Тот грузно всхохотнул:
- Ты ж меня знаешь, батюшка. Я коли ухи у вас не поем, то и человеком себя не мыслю. Каждый день окармливаюсь, упитываю себя телами рыбиц белобрюхих. Дарами реки Воронихи.
- Ну, пошел огород городить. Я же тебя знаю, старого обжору. У тебя, поди, в трех кастрюлях по ухе да в двух по борщу, - утешал его архимандрит.
- Не духом единым жив человек. - Серафим молитвенно воздел очи Господу и хлопнул себя по обширному животу. - Да и вы, отцы-пустынники, не на страстной неделе. Сегодня заглядывал к вам в трапезную. Деликатесы - не деликатесы, а разносолы водятся. Тебя не упрекаю, знаю, что скуден твой паек, а братию избаловал.
- Давай-ка мы с тобой ближе к делу, Серафим, а то с тобой лясы растачивать до ночи можно. Ты ведь знаешь, что за беседа у меня к тебе.
Что верно, то верно: с острословливым и хватким в споре протодьяконом нужно было держать ухо востро, дабы тот не увел разговор в сторону на прихотливые и бесполезные сюжеты.
- Знать не знаю, ведать не ведаю. Но предполагаю. Бог располагает, а человек предполагает. - Серафим надвинул на нос лохматые брови. Нос у него был большой, морковно-красный, с костистой переносицей. В пятьдесят пять лет протодьякон имел ярчайшие глаза - цвета горящего магния. Волосы и борода у него росли окладом или гривою, за что много лет тому назад приходские сельчане назвали его Бонифацием.
Отец Григорий всегда проигрывал в голове план деловой беседы, но сегодня был несколько растерян. Он, пожалуй, впервые просил заступничества не у Господа, а у смертного, хотя бы и представителя столичного клира. За долгие годы жизни, и тем паче в архимандритском звании, ему, безусловно, сотни раз приходилось просить людей о помощи, однако же на этот раз речь шла о внутрицерковной политике.
Гром с патриарших небес грянул в прошлом году, когда один из иноков Старозерской обители представил в миру две своих картины, а точнее, диптих. Картины эти экспонировались в Москве на выставке и наделали большого шума не только в художественной среде, но и в среде духовенства.
Старозерский монастырь издревле славился иконописанием. Вот уже две сотни лет он привлекал к себе лучших богомазов России. Основав собственную иконописную школу в прошлом столетии, нареченную критиками протовизантийством, монастырь выпестовал многие плеяды мастеров и развивал народившиеся в недрах школы традиции. Художественную основу школы слагали былинность и неспешные темперы. Молва доносила, что сам Нестеров когда-то побывал здесь и кланялся в пояс здешним мастерам.
Автора оскандалившегося диптиха звали иноком Арсением (в миру Антоном Марковым). Года полтора тому назад старозерская братия приняла в свои ряды послушником известного костромского художника, не ведая, какими страстями и демонами тот был гоним и обуреваем.
И ведь отговаривал же его келарь Симеон Евдокимов брать в пострижение известного художника. И резоны приводил веские: куда ты, батюшко, в богомазие монастырское берешь взрослого, давно уже состоявшегося художника? Это все равно что потрафить прихоти столичного франта, пожелавшего из онегинских побуждений забраться в провинциальную глухомань. Вот он насладится отшельничеством и начнет томиться по городским своим богемным приключениям. Вот глянь попристальней: он хоть и тихоня с виду, а черти так и скачут в зенках. Художник-то он художник, да только не будет в нем богомазного прилежания.
Келарь был сам неплохим живописцем, хотя и с большим бельмом на правом глазу. В чести был у епархии, известен был и синодальным иерархам, заказывали ему иконы и портреты.
Приводил немало и других резонов: взять вон великого изографа Псково-Печерской обители архимандрита Зенона. Блюдет каноны, заповеданные еще самим Феофаном в четырнадцатом веке, тем и прославлен. А нас давно уже к авангардистам причислили. Поменьше бы нам колоров, да побольше бы веры. Ну, примем к себе нового ломателя традиций. Он, может, и прикинется агнцем, но рано или поздно выкажет клыки. Как волка ни корми, а он все равно в лесок поглянет.
Не внял отговорам архимандрит, тем более что за неофита ходатайствовало лицо архиерейского звания. А в прошлом году на какой-то столичной выставке с броским названием «Традиции и Церковь» появился тот самый диптих за авторством их новопреемника Арсения.
В классической композиции, в какой средневековая Европа писала апостолов Павла и Петра, в тонких зеленых, голубых и золотых колорах были изображены приплюснуто-земные патриарх Никон и протопоп Аввакум. Их очи равно пламенели радением о вере, и даже непосвященному становилось ясно, что на картине - подлинные ревнители благочестия, соратники и единомышленники.
В ликах этих светилась такая грозная чистота помыслов, что просто дух захватывало. Но ведь это было невозможно! Пусть оба и были ревнителями веры, пусть и горели праведным гневом, сражаясь за ее единство, но ведь стояли-то они по разные стороны раскола… Ничто в канонической проекции истории не должно было связывать эти два антагонизма, хотя бы и были они некогда членами одного кружка, как сказали бы сейчас - религиозного объединения.
Каждый из этих великих исповедовал свою единоначальную истину и каждый метил в попрание противоборствующей гордыни. Истины Аввакума и новины Никона были непримиримы, как непримиримы бывают огнь и водица. И то, что одержало верх, должно стать истиной подлинной и всеединой. А проигравшее - истиной мнимой, заблуждением, ересью, злом.
На полотнах Арсения (Антона Маркова) в отсветах праведности и гордого страстотерпия пламенели лики обоих ревнителей истины. Разница была лишь в уложении самих черт лица: у Никона, нижегородского мордвина, они были массивнее и проще, чем у Аввакума, священникова сына (с той же, впрочем, нижегородчины).
Взгляд художника обнаружил нечто, повергшее в панику богословов и историков РПЦ. Слишком явно выходило, что борьба шла между добром и добром же. Это было настолько очевидно любому, кто имел хотя бы приблизительное знание об истории раскола, что очень скоро обратилось в скандал. Эти полные самоотречения и подвижнического блеска глаза - и того, и другого, реформатора и ревнителя совести, говорили об одном и том же, несли свет единой веры.
Как случилось, что эти две фигуры были изображены подобно Павлу и Петру - сподвижниками?
Диптих этот вскоре был приобретен некоей автокефальной церковью, а художник получил за него крупную сумму денег. Марков как монах был обязан регулировать свои творческие взаимоотношения с миром через монастырское руководство, однако этого требования не соблюл. Мотивировал тем, что диптих был написан задолго до прихода в монастырь и после ухода из мира был отдан на сбережение Марковым бывшей жене.
Треть гонорара Арсений отдал на реконструкцию монастырского собора, еще треть - какому-то детскому приюту в Костроме. Однако и это не искупило его вины перед церковью. Дело дошло до одного из синодальных экзархов, выше только Бог, если не считать Алексия II, к которому у архимандрита Григория большого пиетета не было.
В богословской прессе появились разгромные искусствоведческие отклики на диптих, которые, впрочем, столь же внезапно и стихли. Кто-то там наверху решил не нагонять страстей вокруг события. И очень скоро оно забылось и в клире. И уж тем более в широких кругах художественной общественности. Общественности этой было плевать на смысл предложенной мастером Марковым идеи, это ее по большому счету не занимало. Ее больше волновали вещички попрозаичней, а заодно и посрамней. А вот иерархи, хоть и постарались упрятать случай с диптихом Маркова подальше, но вскоре потребовали от настоятеля Старозерской обители удалить из монастыря новоявленного изографа.
Архимандрит ослушался. Ему, как руководителю обители, пришелся по душе определенный в послух новый инок. Он готов был поверить объяснениям этого сорокалетнего мужчины, на лице у которого застыла попытка улыбнуться чему-то своему, невысказанному. На выставку этот диптих отправила жена его в миру. Без его ведома.
И вот еще что. Сам отец Григорий видел эти два портрета только на фотографии. Видел - и был потрясен. Потрясен тем, что видение это совпало с тем, что давно и трепетно таилось на дне его души. Историю Русской православной церкви, именуемой на Западе ортодоксальной, архимандрит знал глубоко и обстоятельно. Не было у него чтения любимей, чем православная история России, начавшаяся по омовении полян в днепровских водах, а даже и пораньше - с ольгиных времен.
Случившееся в середине XYII века предстало на портретах зримо и во всей животворящей силе. Так ведь оно и было: и в том, и в другом ликах была запечатлена величайшая истинность веры, и лучистые строгие очи несли в мир решимость ее отстоять. Оба они не только не могли быть врагами, но должны были быть абсолютными единомышленниками, и только историческая нелепость могла разделить единую сущность на две враждующих ипостаси.
Как только отец Григорий узнал о случившемся в столице непотребстве, он призвал пред грозные очи инока божьего Арсения и потребовал объяснений. Разговор происходил с участием келаря Симеона (в миру Бориса Евдокимова), который настаивал на изгнании согрешившего из обители.
- Как это случилось, Антон Иванович? - Архимандрит кивком пригласил послушника на резную скамью - к долгому разговору. Взгляд его был строг, но то, что он обратился к Маркову по мирскому имени, говорило о мягкости задаваемого в разговоре тона. С другой же стороны выводило из привычного монастырского измерения, из области веры - в сомнение.
Настоятель не удалил из монастыря художника. Ни о каком расстрижении и речи быть не должно, раз уж диптих был написан до его появления послушником в Старозерской обители. Наложили епитимью - чтобы создать презумпцию свершившегося возмездия. Пускай себе высокие столичные клобуки думают, что инок денно и нощно лоб поклонами расшибает и молитвы шлет небесам.
Как могло случиться, что пытливый взгляд настоятеля не испытал еще всей глубины дерзновений новопостриженного инока, не приметил за серыми простыми глазами брата Арсения великих искушений мысли?
Архимандрит давно уже про себя поделил всех стремившихся к монашеству на несколько типов. Первые были людьми глубоко верующими, искавшими большей близости к Богу. Вторые - людьми астеничного склада, интроверты, со слабым здоровьем, для которых затворничество было нормой существования и которые стремились в стенах монастыря найти защиту от невзгод внешнего мира. Третьих сломало горе. Четвертые - согрешившие, стремившиеся покаянием вымолить у бога прощение. Следующие были разновидностью вторых. Но плюс ко всему наделены были великой гордыней. К ним вплотную примыкали весьма просвещенные - из интеллигенции, нередко люди с учеными степенями. Замыкали классификацию, а если с обратного повернуть, то и возглавляли ее страстотерпцы-фанатики, стремившиеся повторить подвиг первого инока Пахомия Египетского, что уединился от людей, чтобы добровольно совершать сизифову работу.
Таких Григорий Правдин не любил, как не любил вообще бессмыслицы и напраслины, как не любил слепой необретенной веры.
Марков же не вписывался в эту палитру, он был вне ее. Был еще в условной классификации отца Григория подвид иконописца-тихони, но к нему художника Правдин не отнес, поскольку подвид этот населяли существа легкие, светлые, без видимых борений натуры.
Архимандрит повторил вопрос:
- Как же это случилось, Антон Иванович? Речь не идет о порицании, просто мы хотим разобраться в ситуации. - И тяжело опустил руку на рабочий стол. Лучи света прояснили на ней недавно замеченные им пигментные пятнышки, старческие.
- Чего ж ты нас-то не известил об этой своей выставке? - надавил грудной хрипотцой келарь.
Архимандрит с трудом оторвал от стола руку, чтобы жестом остановить его гневный пафос.
- Вина моя, отец Григорий. Готов нести любое наказание. Какое сочтете нужным. - Инок выказал свою готовность наклоном головы. Нет, этот не из тех, кто прячется по монастырям из боязни либо усталости от жизни. В невысокой молодеческой фигуре жизнестойкости было еще довольно.
- Речь не идет об установлении вины. Может быть, и нет никакой вины. Мне вот скорее интересно узнать о происхождении ваших идей по поводу раскола церковного. Что побудило вас взяться за кисть?
Инок Арсений пожал в ответ плечами:
- Не знаю, отче. Читал из истории, а там и нашло. Не знаю.
Вступился келарь:
А ты не дерзи нам! Не знает он… А кто знает? Отец
Григорий даже называет тебя по мирскому имени-отчеству. Но так и ты, сделав свои картоны достоянием мира, как бы вернулся в него. Что же нам теперь с тобой делать прикажешь?
- Угомонись кудахтать, Симеон. Сколь ни кудахтать, а христово яичко не снесть, - осадил келаря архимандрит. - Важно выслушать человека.
Симеон Евдокимов был хорошим иконописцем - да не от Бога, во многих человеческих измерениях был им обделен однако. Образа святых писал мастерски, но сам был обладателем скучнейшей толстой образины. Был несдержан - чуть не до площадной ругани. Приземистый и сложенный больше вширь, келарь походил скорее на злую бабу из хрущевки, чем на управляющего делами монастырской обители - и уж тем более на художника. Даже борода не мешала этому сходству.
- Хочу понять вас. - Архимандрит разглядывал пигментное пятно на руке. - Хочу понять, как староверского протопопа вы приравняли по священству к преобразователю церкви.
- Так ведь оба радели за веру, за истинную веру. - Инок Арсений ответил сухим своим спокойным взглядом. Ничуть не виноватясь.
- Ты что городишь-то, окстись! - снова вскинулся на инока келарь. - Вот уйдешь в древлеправославный скит - там и проповедуй! А здесь…
Отец Григорий вновь остановил поток восклицаний келаря поднятием тяжелой руки. Тот притих, реакция моментальная, только востренькими глазками посверкивал.
- По-вашему, выходит, и тот, и другой были за истинную веру?
- Вы видели мой диптих, отец Григорий? - вопросом перебил вопрос настоятеля инок Арсений.
- Видел… на фотографии.
- Там все просто - на картинах-то, - улыбнулся инок. - И Аввакум Петрович был за истинную веру, и патриарх.
Огорчился архимандрит, тоном инока огорчился.
- Вот что я вам скажу, Антон Иванович… Арсений, брат мой во Христе. А вы послушайте - как никак я на четверть века вас постарше. Стояние за веру - это одно, в нем и гордыни немало. Но что есть истинность веры - это уже другое. Это уже касаемо интересов церкви и государства - и познается только в исторических обстоятельствах.
- Если я правильно понял, речь идет о политике? - спросил Марков.
Архимандрит неохотно кивнул, серчая на инока за проницательность.
- Вот именно. Видите ли, дело это странное. Люди и поученее нас с вами то лихое время тревожили - и что? Грызли, грызли гранит истории - и только зубы обломали. Церкви важно было единство веры, как и единообразие в обрядах. По-вашему, сыр-бор учинился из-за новизны, из-за никоновых новин? Или против возврата к старине? Дело-то в том, что после смут и разорений, после прегрешений в том числе и самого духовенства церкви важно было стать сильнее самого государства - и тем спасти его. Еще отец всех католиков Иннокентий третий поучал их: церковная власть - солнце, а государственная - луна.
Мне не сказали, что отнесли диптих на выставку, - со вздохом повинился Марков.
Келарь опять не сдержался:
- Да что ты заладил - виноват не виноват. Мы ведь тебя не виним. Твоей вины в этом и не было бы никакой, если б Синод не огорчился бы на заграничников, что купили его.
- А кто отдал-то? - спросил архимандрит, поглянув исподлобья, как бы поверх очков.
- Да жена его отдала, - влез с комментарием келарь. - Вот ведь племя бесовское.
- Мы разошлись с ней два года назад. Иногда она находит способ напомнить о себе, - тихо сказал Марков.
- Вы не обижайтесь на меня, Антон Иванович. Только после этого скандала вы оказались в центре внимания церковной общественности. И наша обитель тоже. Мне трудно будет осуждать братию, если они станут тяготиться вашим присутствием в стенах обители. Я, со своей стороны, буду препятствовать этому. Во-первых, мне по душе то, что вы человек мыслящий… - отец Григорий помолчал, потом спросил с интересом: - Насколько глубоко вы знаете историю раскола?
- Вообще-то не очень хорошо.
- А знаете ли, что Аввакум и Никон были почти соседями по деревне, где росли? Да и все почти реформаторы религиозные того столетия - все с нижегородчины. Или чуть повыше. И у нас ведь оно было. В Костроме вот проповедовал Даниил, а он с Нероновым и Аввакумом заодно был.
- В жизни вообще много совпадений, отец Григорий.
- М-да… - в задумчивости причмокнул тот. - И сам ведь Никон всю жизнь к иноческому обряду склонность имел. И натерпелся ведь. Всех у него детей Господь отобрал. Трое их у него было. Вот натерпелся, а сам нетерпимый был. Знать, не нашел духовного утешения. Стал боголюбцев, бывших сподвижников, в железа ковать…
- Так ведь надо было отстоять единство веры, - вставил свое келарь. Невдомек ему, куда клонит архимандрит.
- Верно. И сейчас им вон единство веры подавай. А что оно за единство, если за ним интриги? И тот за нравственное возрождение и единство веры - и этот… А потом в железа ковать…
Отцу Григорию внезапно вспомнилось: все ведь началось с мятежа протопопов на Соборе 1649 года. Стефана Вонифатьева крысы канцелярские медноголовые требовали казнить. Да и тот, не страшась возмездия, называл волками и епископов, и патриарха. А по большому-то счету все началось с попытки преодолеть пропасть между белым и черным духовенствами. Верхи православной церкви, ее епископат пополнялись за счет монашества. Все епископские кафедры были из чернецов. А белые приходские священники оставались на последних ролях.
История давно уже нашла всему объяснение. Монастыри были значительно образованнее приходского клира, который окормлял душу рядового российского ваньки, вправляя ему разум по случаю его нерадивости, браголюбия и проч. Ванька к тому же был беспросветно темен и беден. Потому-то и сами приходские отличались от чернецов бескультурьем и малограмотностью.
Монастыри же кормили духовно учеников своих, послушников, иночество да иеромонашество. Обильные библиотеки влекли к себе книжников. А доходы архиереев в епархиях - по огромности кафедр и пространств - становились великими.
Вот и получилось, что внутри православной церкви как бы появилось два класса - монастыри и епископат, а с другой стороны, приходские «бельцы». Епархии сбирали десятину с приходских, а кроме того, хорошо жили монастырскими землями с епархиальными крестьянами.
Историк писал, что многие епископы жили богаче знати и купцов Юсуповых и Строгановых. Имели по сотне лошадей для своего двора и канцелярии.
Война же внутри церкви была затеяна протопопами.
Протопопы были из числа приходских священников, только помимо собственно служения должны были надзирать за службой в небольших церковных округах - в дюжину-другую приходов. Прихожане их почитали за епископов, но у них не было ни денег, ни епископальных полномочий.
А вот почет и доверие мирян у них были. Однако поверх их призора в карман к мирянину и приходскому духовенству остервенело лезло канцелярское дьячье из епархиального управления. А главный управделами патриаршего управления светский дьяк Иван Кокошилов был известный взяточник, ненавидимый за поборы. Роптали крестьяне, роптали приходские священники.
Вот и выходило, что то была война между «белыми» и «черными», а протопопы оказались посредине - в самой гуще схватки. А ведь и верно, все они были протопопами, эти «боголюбцы», - Даниил, Иван Неронов, Стефан Вонифатьев, Аввакум Петрович, многие прочие. Осуждая пьянство и лихоимство, обрядовую беспутицу, ревнители веры стремились соединить в одно черное и белое…
Странно однако: стоял перед архимандритом инок, написавший две порсуны по наитию, почти не ведая истории раскола, начавшегося еще в двадцатых годах семнадцатого века - с «лесных старцев», да что там - ранее, со смуты, да что со смуты - ранее, со старца Филофея. Два прекрасных и верных портрета. Стоял - и должен был ответствовать как согрешивший. Странно…
- Ладно, чего уж тут. - Архимандрит грузно, опираясь руками о стол и спинку стула, восстал из-за стола. - Не буду тебя виноватить, брат Арсений. Большой вины твоей нет… да и малой, пожалуй. Но только они там в Москве шибко на нас разобиделись. Так что имей это в виду. А теперь иди с миром. Ты ведь не в божией правоте усомнился. А усомнился в деяниях тех, кто сподобился ее отстаивать на земле. В общем попали мы с тобой в историю, брат…
Как только послушник затворил за собой дверь, келарь накинулся на архимандрита с укорами:
- Да так ли надо было с ним толковать, отец мой? Не пойму я тебя. Как же так выходит, что не виноват он? Покарай меня Бог, не пойму. А кто ж тогда виноват? Тогда вся вина на нас ляжет, на обитель нашу, батюшко. А мы ведь и так-то в немилости. Одни проблемы кругом. Вон уже и долги пошли.
Посуровел архимандрит:
- Долги-то твои от нерадивости, от неумения хозяйствовать. Вот погоди, дойдут мои руки - влезу в твои книги… А Маркова этого нельзя винить. Душа у него чиста перед Господом, это главное.
- Извини, батюшко, уж больно сам живописанием увлекся. Забыл, что и хозяйство на мне.
Не умел внушить настоящего страху архимандрит Старозерского монастыря Григорий, и келарь давно уже и лучше других знал, что суровость его напускная. Стал сердчишком и сосудами хвор отец Григорий. Окрик его былой силы не имел. А за отцом келарем глаз нужен, рука у него скорая на умыкание, особенно когда под шумок. Но не пойман был.
Келарь Симеон напустился на архимандрита с увещеваниями:
- Пусть и грех такое говорить, но я тебе скажу: поумерь-ка покудова доброту-то твою. Непрост ведь этот Марков, ох непрост. Все вон иноки - как иноки, а этот непрост. Он по весне складень написал - маленький такой, карманный, миниатюрка. Вроде все как полагается - Спаситель, а на другой ставенке - Богородица. Только я к этой Богородице пригляделся, а из ее образка-то выглядывает дева одна из Власьева.
Власьево было сельцом, прикрытым с запада от монастыря ближайшим лесом. Архимандрит любил совершать туда пешие прогулки в свободное от службы и наставничества время.
- А дева та в клубе работает библиотекарем, - продолжал келарь. - И как бы те сказать-то, батюшко…
- Ну, говори. Что еще там?
- Стыдно произнесть, батюшко. Но придется. Беременная она, прости Господи. - Келарь осенился.
- Так что же тут дурного? На то оно и естество. Была бы инокиня - другое дело, - недоумевал архимандрит.
- Так она ж незамужняя, дева-то. - Келарь чуть не взмыл под своды при сообщении этой новости. - Вот и думай тут, отец Григорий, простое ли оно совпадение. Вполне логично предположить…
Архимандрит, не умевший быть грозным, но и неприличий не прощавший, твердо приложил кулак к плоскости рабочего стола:
- Да в своем ли ты уме, брат Симеон? Стоит на человека наговорить - и толпа тотчас же назовет его преступником.
- Зачем ты так меня, батюшко? - обиделся келарь.
- Ты вот напрасно телевизор-то в трапезной поставил. Не удивлюсь, если братия начнет сериалы эти бразильские смотреть вместо совершения молитв. От них и уму будете набираться на скорую руку. - Архимандрит вздохнув перекрестился.
В последнее время сердце у него щемило все чаще, случалось сердцебиение, к горлу подступал испуг. Доктор рекомендовал ему стационарное лечение, только он и думать не смел об оставлении монастыря и на неделю, не говоря уже о полном курсе. Оставить родную обитель надолго - сердце еще пуще разболится. Не приведи Господь. Вот спадет жара - и полегчает. Что-то застоялась жара нынче.
- И что дева та? - спросил архимандрит после паузы.
- А уехала она. В город уехала. Собралась дева и уехала в Ярославль. Но то не весь сказ. Уж и не знаю, как начать. Опять осерчаешь, батюшко…
- Не осерчаю. - Архимандрит махнул рукой и поразился неверности жеста, что отразило зеркало с резной старинной рамой. - Чего уж там. Валяй всю подноготную, все равно ведь не утаишь.
- Да я и сам доносить-то не гож, не по мне оно. Только думки всякие одолевают. Так ты их прими - как на исповеди. Помнишь, два года назад за Власьевом, прямо на опушке, нашли женщину растерзанную? Злодей над ней надругался и пришиб. Прямо в кювете нашли. Мужики с утра боронить на тракторе подались - едут, а она лежит. Сначала думали, кукла такая большая, прости Господи…
- Да помню я, - пресек многословие архимандрит. - Как не помнить. Чай, вся округа содрогнулась тогда.
Пугаясь собственного рассказа, келарь продолжал:
- Вот именно. Не было такого в наших краях испокон. Отваживал от нас Господь такие злодеяния. Милицейские тогда два дня то место с овчаркой чехвостили. Говорят, будто она сначала в сторону обители подалась, а после след потеряла. Взяли невинных парней, месяц в кэпэзэ держали. Потом отпустили.
- Так и что? Ты страстей-то не нагнетай. Лучше уж не вспоминать такого, - насупился архимандрит. - Та невинно убиенная душа давно уже в окружении горних ангелов.
- Да то, что два дня тому назад такая же беда в Леонидовке случилась. Хотя на этот раз женщина не местная. Говорят, тот же губитель. И почерк тот же.
- Да я не слышал об этом, - встревожился отец Григорий. - Это когда же, в воскресенье?
- В оно самое. Только случилось, может, и давно. Нашли в воскресенье. Он труп-то припрятал. А лесник Макарычев наткнулся. Он мужик приметливый, каждый кусток ему в округе родной. Там, где раньше ямка в лесу была, там присыпано. А сверху еще хворостком забросали. Лесник потянул - а там оно и лежит… Тут уж и собаку не звали.
- Так и что?
- Вот я и подвожу, - снова засуетился келарь, торопливым одышливым придыханием вышибая из-под слов основу, отделяя от корня приставки и окончания. - Только гнева твоего боюсь…
- Да прежде чем на вас гневаться, горюшко вы наше кирзовое, надо сначала постараться не утонуть в потоке вашего многословия. Говори же, ну!
Кирзовым горюшком он был назван по причине вечного ношения кирзовых сапог - что жара, что холод. Его вечным спутником еще была черная телогрейка поверх монашеской мантии, опять же и в лютую жару. Второе, впрочем, обстоятельство в гораздо большей степени поддавалось уразумеванию, поскольку келарю чаще других приходилось иметь дело с глубокими и обширными монастырскими погребами.
- Вот слушай же, батюшко…
Тот разговор и вспомнился отцу Григорию теперь - в беседе с протодьяконом. А самое завершение его и вспоминать-то не хотелось…
- А пойдем-ка мы с тобой на волюшку, - предложил Серафим Босой. - Ты вот вечно в своей канцелярской. Потеешь тут, как иудей в синагоге, а ведь погодка-то ноне слаще меду.
- Да уж к обедне собираться надо, - возразил архимандрит. - Давай-ка посоветуемся на скорую руку.
Протодьякон не принял возражений:
- Это успеется. Тебя ведь, старого мерина, на прогулку теперь не вытащишь, хоть ты и любишь прогулки-то. Тебя ведь раньше как звали-то за глаза? Небось, и не знаешь? Тебя в приходе-то, отец, Гуленой звали. Вон пальцем-то покажут, Гулена пошел, ха-ха-хо. А ты по долинам и по рекам, ручки за спину сложил, бороду в грудь упер - и пошел думку думати. Тебе мирянин - здрасьте, батюшка. А ты и ухом не ведешь, с Господом беседы беседуешь. Так что пойдем, отец, совершим крестный ход по монастырской ограде. К обедне еще успеешь.
И протодьякон увлек его вон из настоятельского пристроя навстречу дуновению ласкового ветерка, что вился вкруг собора по обители и уносился в грешный мир, за ее пределы.
- Какой ветерок нам боженька ниспослал, а ты затворяешься, окно прикрываешь. Чтой-то сквозняков стал бояться, а? Ох, не таков ты раньше был. Не таков, отец мой.
По уложенной щебнем аккуратнейшей дорожке они прошествовали до монастырской надвратной башенки, там им отворили ворота, и они тут же повернули направо и пошли тропинкой меж стеной и сиреневыми кустами слева, стоявшими на самом гребне ее десятиметрового откоса.
- Есть только два способа восстановить отношения с епархией, каково и с патриархией.
Внешний ветерок был порезвее того, что гулял внутри монастыря, и отнесся к представителям духовенства без всякого пиетета. Смело налетел на архимандрита, сорвал с него клобук и покатил его по склону. Протодьякон сорвался вслед за ним по склону, вмиг его достиг и, как юноша, легко и ловко взобрался по откосу к тропке.
- Благодарю. Какие же? - спросил архимандрит, дивясь про себя здоровью и молодецкой удали, которых было отпущено протодьякону сверх всякой меры.
- Удали его из монастыря. Удали - и все тут. Чего желает руководство - того желает Бог. Не медли, не превращай в незаживающую рану. И не совестись, вина его. А не сделаешь, так напустятся на твою художественную школу твои господа ханжи-черноризнички, только рангом повыше.
Протодьякон вперил палец в небо, желая проткнуть его. Указательный палец у него был длинный и кривой, и оттого создавалось впечатление, что фаланг у него как минимум на две больше, чем у обычного человека.
- И второй способ? - хмурился архимандрит, придерживая клобук.
- Дай я про первый-то доскажу. Первый-то прост, как пареная репа. Ну, что он тебе дался, этот художник твой? Хочешь, я сам созвонюсь с людьми, там и в другую обитель переведем инока. Эк ветрило-то разыгрался. Всю твою бородищу седую растрепал, святой отец.
Дошли до западной оконечности монастырской стены. Здесь Ворониха, черным ужом огибавшая белые стены монастыря, отрывалась и уходила строго на запад. В дальние синие леса. Перед лесами был березовый околочек с ольхою, его Ворониха разрезала надвое.
Там у родничка много лет тому назад настоятель сам срубил беседочку. Пусть де монастырские перипатетики совершают в той рощице прогулки, ведут душеспасительные беседы, пьют святую воду из родника, любуются течением реки. Сразу же за рощицей - омуток, отсюда не видать, прельстивший протодьякона рыбалкой. Сам вот огромный, а любит пескаря поудить, малорыбицу, по его утверждению, самую сладкую.
- Ну, а второй способ - политика. У тебя ведь неплохие отношения с архимандритом Зеноном из Псково-Печорского монастыря.
- Давно с ним не общался.
- Ну, так вот. Поезжай-ка к нему, потолкуй. Он человек и умный, и знаменитый. Достойный. К твоей иконописной школе у него, мне кажется, симпатия. Я же со своей стороны организую свое влияние в патриархии. А там, глядишь, и сдвинется с мертвой точки… Только и в этом случае тебе инока удалить придется. Речь о расстрижении не идет, зачем же. Что-нибудь иное придумаем.
- А есть ли третий способ? - спросил архимандрит, прикрывая ладонью бороду от ветра и поглядывая в сторону околка. Нет, беседы в рощице отсюда не видно, прикрыта листвой.
- Зачем? Вполне приемлемы первые два. Сказать по правде, зуб-то они на тебя держали и раньше. Им твои выступления в печати не по вкусу пришлись. И по современным проблемам теософии, и твои интервью леворадикальным газетам пришлись некстати. Ну, скажи на милость, чего хорошего ты от этих коммунистов видел? Аль не помнишь, как наш приход при Хруще прикрыли? И под зад мешалкой. Идите распространяйте ваш опиум где-нибудь в другом месте. А этого шалапутного проповедника Ложкина еще приючал в монастыре…
Архимандрит едва успел слово вставить:
- За Ложкина ты меня не кори, Серафим. От него много дельного и полезного для церкви вышло. Многих настораживает, что он ведет образ жизни странствующего проповедника. Только не Господа.
- Так ведь от церкви отбился, чуть не бомжом сделался. - Протодьякон изломал негодуя бровь над большим умбристо-зеленым оком. - Православное духовенство позорит.
- Поверь же мне, Серафим. Этот «сам себе поп», как сейчас про таких говорят, сумел повлиять на Священный Синод. Там сочли разумными его поправки по обряду крещения. Что не так надо младенца держать, когда в купель окунаешь.
- Так когда это было? Сейчас он чуть не в древлеправославных молокан, понимаешь, записался. Экуменист хренов!
Иоанн Ложкин, персона которого влетела в жернова дьяконовой критики, был странствующим проповедником в классическом виде, в некотором роде и бомжом. Его «хождения в народ» охватывали значительную часть верхневолжского региона.
Ложкин был реликтом эпохи «калик перехожих», писателей-русоходов, кочующих миссионеров, путешествующих художников или просто деятельных непосед, озабоченных исканием Руси и Бога в ней. А в каком-то смысле - и подтверждением ренессанса этой эпохи.
Сам он был на редкость малопородистый мужичонка лет пятидесяти. Случись ему быть собакой, он скорее всего оказался бы маленькой взлохмаченной дворняжкой, одолеваемой паразитами, собачьей истерией и невыразимой тоской по говяжьим маслам. Но то в иной реинкарнации, а в этой Ложкин был щуплым дядечкой с лохматой бородой, стянутым в груди пиджачком сорок четвертого размера. Зимой не снимал ватных штанов и залатанных валенок, летом ходил босой. Был он востроносенький и востроглазенький.
Три года тому назад впал в крайнюю схиму. Был замечен в окрестностях Городца в рубище, подпоясанном веревкой, за которою со спины был заправлен топорик, а сбоку погромыхивало цинковое ведерко. В ведерко он бросал все, что ему давали в подаяние. Вскоре, впрочем, юродствовать бросил.
В последнее время, подобно некоему федосеевцу, утверждал по деревням об окончательной победе Антихриста над землянами. «Во всех градех и веси, - проповедовал Ложкин, цитируя древнего архимандрита Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевой Лавры, - велико торжество сребролюбное к бесом бываху.»
Протодьякон все изламывал бровь:
- В общем и этого гони. Как придет, так и гони его метлой поганой. А ты его привечаешь, дурака такого. Раздобрел вот на старости лет. Доброта-то и всепрощение для проповеди хороши, а ты все-таки водитель божий. Руководитель как-никак. А то и не заметишь, как монастырь в ночлежку превратится. Но ты не серчай, не серчай, отец мой. Шучу я. В общем мой тебе совет: езжай-ка во Псков-град да потолкуй в Печерской тамошней лавре с коллегами. А за патриарха не печалься. Ему бы по своим ставропигиальным монастырям контроль успевать вести, вот он и не знает, каков ты есть игумен. Ну, да ладно - я уж, со своей стороны, в первопрестольной почву прозондирую. Пескарей на Воронихе наудился всласть. Семейству приказал готовиться восвояси. Через часок тронемся на старой моей «волжаночке». Так что прошу у тебя благословения на обратную дорогу. Вот мы с тобой и крестный ход вкруг обители совершили. Ох, и пространства же у тебя тут! И нивы колосятся, ветром колышимые, и леса стоят, и речка движется!
Они обнялись на прощание, архимандрит благословил приятеля и долго смотрел ему вослед - как тот бьет ботинками пыль по дороге к Власьеву, где квартировал с семейством. На автомобиле протодьякон подъезжать к монастырю стыдился, оставлял его по ту сторону леса, во Власьеве.
Неделя общения со старинным приятелем принесла облегчение иссушенной сомнениями душе архимандрита. Обо всем было говорено, вот только по поводу предопределения Господом всей суммы греховности мира архимандрит и слова не сказал. А сомнения-то остались. Творения совершеннейшего разума не могут, не должны быть несовершенны. Так почему же несовершенны они? Превеликое множество богословов и схоластов придумывали хитроумнейшие объяснения этому факту, но не тщетны ли были их усилия?
И еще об одном утаил архимандрит. В тогдашней запомнившейся беседе с келарем тот страшное сказал об иноке Арсении. Утверждать не брался, но, угрызаясь сомнениями менее философского свойства, намекал на связь между его появлением в обители и теми двумя здодеяниями, случившимися в ее окрестностях с разницей в два года.
Архимандрит тогда усовестил келаря: что несешь, бесстыдник, негоже очернять человека на основании нелепых предположений. И все же еще одна печаль - что мина замедленного действия - была заложена под отягченную сомнениями и едва укрепляемую моленьями душу пожилого иеромонаха.
Послав хранительное крестное знамение вдогонку взбивающему пыль протодьякону, отец Григорий отправился в монастырский собор ко службе.