02
Приближающаяся весна всегда давала о себе знать одинаково: совсем особым, не таким, как в зимнюю пору, новым, живым, несущим в себе весть о скором пробуждении земли, листвы, трав и цветов шумом ветра в вершинах старых тополей, стоявших вдоль всей Комиссаржевской улицы, до самого ее конца, до глухой кирпичной стены Чугуновского кладбища с такими же раскидистыми гигантами-тополями.
Мне до сих пор жаль эти тополя. Их посадили полтораста лет назад, когда нагорная часть горда была еще пуста, сливалась с окружающей степью, только начинала застраиваться. Тополя эти были свидетелями революции, многолюдных шествий с красными флагами и оркестрами, жарких речей уличных ораторов. Под ними, высекая из булыжника мостовой подковами искры, скакали казаки генерала Мамонтова, захватившие город в своем стремлении к Москве, а потом их победители, разбившие белое войско наголову в кровавых сабельных сечах - конармейцы Буденного. Под листвой этих тополей, от густоты почти черной в тенях, в июньские, июльские дни сорок первого года шил на вокзал, на войну, колонны мобилизованных, одетых во все свежее, еще не обмытое, прямо со склада. Тополя эти пережили нашествие фашистских оккупантов, беспощадные бомбежки, жестокие бои, когда горд на целых семь месяцев был разрезан надвое линией фронта и в нем полыхали непрерывные пожары, превратившие дома и улицы в горы зола и пепла. Когда горд наконец-таки был освобожден, старые деревья встречали возвращающихся на пепелище горожан шелестом своей листвы, и каждый, кто их видел - искалеченные, наполовину обугленные, с пулевыми отметинами на коре, но все-таки живые, зеленеющие посреди кирпичного крошева, полностью выгоревших внутри зданий, каждый, кто слышал их приветственный шелест, как бы говорящий, что победа все-таки за нами, жизнь продолжается, обязательно превозможет, одолеет весь этот страшный раздор - не мог сдержать слез...
Тополя извели, уничтожили спустя много лет после войны уже при новых поколениях горожан - со своими понятиями, представлениями о ценностях, о том, как должен выглядеть город, в чем состоит красота улиц, площадей, зданий.
В пору цветения с тополей летел обильный пух, попадал в глаза, ноздри. Тополя цвели и раньше, каждое лето, и раньше с них летел пух, но почему-то его терпели, мирились с его кратковременным, недельным появлением. Более того, старые жители даже гордились, что улицы города так зелены, тенисты, что на них стоят такие могучие, раскидистые тополя. Они были славой города, как бы его эмблемой, подобно тем каштанам, которыми знаменит Киев, платанам и акациям, что украшают Одессу.
Но у нового поколения горожан летящая с тополей вата вызывала недовольное ворчание. В городские органы, в газеты лились потоки жалоб - устных и письменных. Доводы жалобщики, настроенные против тополей, применяли самые различные: и пожарная опасность от пуха, и воспалительные явления в дыхательных путях у детей, и засорение пищи в общественных столовых и кафе. Начальству горда пух тоже попадал в глаза и в ноздри. У начальства тоже были дети, в обеденные тарелки им тоже иногда садилась прилетевшая с соседнего тополя пушинка. Начальство - всесильно, полновластно в городе надо всем, что есть, наличествует, происходит. В стране тогда в полном ходу был лозунг: не ждать милостей от природы, переделывать ее по своему усмотрению. Распахивалась целина, миллионы гектаров в Казахстане, Сибири. Хотя не стоило их распахивать, умные люди предупреждали, что ничего хорошего их этого не получится; так и вышло: бешеные равнинные ветры на другой же год унесли с собой на край света, в чужеземную даль, весь разворошенный почвенный слой, оставив там, где он лежал, только бесплодную глину. Поворачивались русла рек, создавались рукотворные моря, тут же превращавшиеся в зловонные болота, погребавшие на своем дне целые города, сотни деревень, сел.
А тут всего-навсего какие-то деревья в черте города, под окнами служебных кабинетов, пакостно себя ведут, не позволяют спокойно жить! Убрать - и точка!
И безвозвратно, навсегда исчезла вся та картинная живописность, рожденная словно бы не самою природой, а по замыслу талантливого художника, тот необыкновенный уют, что создавали они на городских улицах, особенно - уличках, сбегающих по склонам к реке, с одноэтажными домишками, каждый на свой манер, голубятнями во дворах, с лохматыми Шариками и Тузиками в подворотнях. С тополями ушла из города и прохлада, живительный озон, каким веяло от них даже в самые жаркие дни. И как уродливо, безобразно, грубо вылезло, выперло, сунулось в глаза все то, что они скрывали, облагораживали своим присутствием, когда моторными пилами свалили их на землю, рассекли на части, на плачущие живым соком обрубки, увезли в кузовах грохочущих грузовиков: плешины осыпавшейся штукатурки на стенах, кривизна и неряшество заборов, ворот, калиток, ржавь заплатанных крыш, сгнивших, полуоборванных, висящих обрывками водосточных труб, выбоины, щербины давно не ремонтированных тротуаров.
Долго, годами царапало все это глаза.
Сейчас на большинстве улиц порядок, выглядят они вполне благообразно: что надо - побелено, подкрашено, подправлено. Уже не споткнешься на тротуаре, не провалишься ногой в яму.
Но, попадая на Комиссаржевскую, оголенную во весь свой пролет, слившуюся своим обликом со множеством других городских улиц, лишенную былого своеобразия, красочности, звавшей на каждом шагу взяться за карандаш или кисть, всякий раз я как бы вижу ее впервые, не вполне узнаю, смотрю с удивлением: неужели это она, улица моего детства?