Вадим Рахманов. Отрывок из поэтического повествования «На изломе»
Глава II
7
В старинных стенах факультета
я вечно был у всех в долгу,
и бесшабашными те лета
никак назвать я не могу.
Кому-то чем-то я обязан,
а с кем-то общим делом связан,
иным чем мог я помогал,
а прочих – просто избегал.
Уж так живет студентов братство,
что кошельки всегда пусты,
куда ни кинь, а лишь «хвосты»
одно несметное богатство…
Однако тут слукавил я,
клад был у нас – учителя.
8
Быть может, кто-то не согласен,
листая спешно мой роман.
Один из них – Засурский Ясен,
«непотопляемый» декан.
Всех пережить сумел… Однако
он сохранил лицо журфака.
Лет сорок держит факультет.
Мудрей декана в мире нет!
Здесь Лазаревич мимоходом
как мать студентов берегла,
и защищала, как могла,
своих питомцев год от года.
Откроешь факультета дверь –
её ты встретишь и теперь.
9
Я рад бы, но не обрисую
их всех (не суждено, видать),
однако нашей профессуре
хочу последний долг отдать.
Всех не припомнить, список длинен:
Архипов, Западов, Калинин…
Ушли в неведомую даль
и Москалёв, и Розенталь,
Юлдашев – мэтр философии,
и артистический талант
Кучборской… Тот же Гильденбрант
«прадедушка стенографии»…
– Спасибо, – говорю им я, –
Да будет пухом вам земля!
10
Мои грядущие собратья
по журналистскому перу,
рискну здесь образ ваш собрать я,
простите, если чуть привру.
Вы сами, вспомните, едва ли
в своих статьях не привирали.
Я тоже, каюсь, привирал,
поскольку сам не идеал.
Держались мы: Лысенко Витя,
Леонтьев Миша и «кадет»
Кирпищиков, и «сердцеед»
И. Штокман – все в единой свите.
Всех романтическая блажь
съедала с потрохами аж.
11
Мы спорили, стихи писали,
влюблялись всяк себе на вкус
и на зачетах зависали,
переходя из курса в курс.
Теперь судьба всех разлучила,
(а может время так лечило,
поди попробуй разберись),
все мы куда-то разбрелись…
Но ограничусь этим кругом
друзей. Со мной их больше нет.
Хотя когда-то много лет
один из них был близким другом,
о нем еще речь впереди…
А впрочем, Бог его суди…
12
Мы получали здесь закалку,
когда в разгар победных дат
смотрели в лентах «нелегалку»,
читали в списках «самиздат».
Успеть везде: там бунт артистов,
там демонстрация «смогистов»,
а там закрытый вернисаж –
все это хлеб газетный наш.
Хлебов по тысяче на брата…
Но комом в глотке он вставал,
поскольку хлеб тот браковал
искусно цензор-дегустатор,
боясь очередных «отрав»…
И в этом был, конечно, прав.
13
Людскую не понять натуру.
Ругали цензоров мы, но
сегодня право на цензуру
как будто впрямь отменено.
Ты смело можешь, что есть мочи
хулить везде кого захочешь:
в сортире, в прессе, на ТV
В.И.,И.С.,Б.Н.,В.В…
Назвали это все «пиаром».
Теперь у нас и слова дар
расхожий рыночный товар:
торгуй и будешь с гонораром.
При этом лучший цензор тот,
кто больше «баксов» отстегнет.
14
Свободы нет и нет покоя
и я уже не ждал их впредь.
Над поэтической строкою
не время было мне сидеть.
И политические споры,
и поэтические вздоры
журфак на Моховой трясли.
Мы «чушь прелестную несли».
Пришлось мне в МГУ учиться
в незабываемый тот год,
когда в стране переворот
октябрьский невзначай случится.
И это был последний год
едва обещанных свобод.
Последняя публикация
Более полвека минуло с тех пор, как, покинув стены вечно журчащего нашего журфака, разлетелись мы во все концы страны, которая носила тогда гордое название — Советский Союз.
Нет больше на карте могучей когда-то Державы. Однокурсников моих годы тоже не пощадили, и, как говорил поэт, «иных уж нет, а те — далече...». Однако память о них еще, слава Богу, жива.
Те знания и профессиональные навыки, которые обретали мы на журфаке, конечно, пригодились, и за них низкий поклон нашим преподавателям.
И все же истинной ценностью для меня стали не столько университетские науки, сколько живое общение со сверстниками, где, упражняясь в словесных баталиях, мы активно самоутверждались. Здесь заводили единомышленников и друзей. С иными порой расходились, с кем временно, с кем и навсегда. Мне же посчастливилось обрести здесь друга, память о котором неусыпна спустя почти уже тридцать лет, со дня нашей, теперь уже вечной, разлуки.
Саня Крылов появился он на факультете как-то запоздало, спустя месяц после начала занятий, когда все первокурсники успели уже перезнакомиться.
Не помню теперь, по какому случаю, но я опоздал на лекцию и зашел в «курилку», чтобы не светиться в коридорах. Там на чугунной ступени лестницы сидел сержант, потягивая «Приму». Солдатская форма ладно облегала его молодцеватую фигуру. Крепкое рукопожатие широкой ладони, чуть ироничный сочувствующий взгляд серо-голубых глаз, волнистая темно-русая, аккуратно постриженная волнистая шевелюра. «Что, припоздал? Ну, давай курнем! Я Саша Крылов», — представился он.
В тот перекур, длившийся лекционный час, успел я узнать, что родом он из Ставропольского края, о чем свидетельствовал и его мягкий южнорусский говор. Поведал мне Саня, что служил в Германии, задержался с демобилизацией и только вот теперь прибыл на учебу.
Так уж случилось: я на газетном, он на телевизионном отделении. Встречаться нам приходилось редко и все набегу. Через год или полтора он вообще исчез из вида. Оказалось, что перевелся на заочное и уже работает на телевидении в какой-то специальной правительственной съемочной группе. Потом что-то там у него не сладилось с начальством. Ушел. Стал работать в издательстве «Прогресс», в специальной редакции, выпускающей литературу с грифом «секретно». Однако и эта работа угнетала. Перевелся в фотолабораторию издательства, где часто и ночевал.
Я узнал об этом, когда зашел к нему с нашим однокурсником Вадимом Раскиным, чтобы проявить пленку. Вскоре Саша перебрался под мой кров, благо жил я один в трехкомнатном «клоповнике» некогда купеческого дома
на Большой Спасской. Квартира эта, к слову сказать, была не раз местом веселых студенческих пирушек и временным пристанищем для многих иногородних наших выпускников. Потом дом снесли. На месте том воздвигли современный многоэтажный, где в кооперативной квартире поселился наш однокурсник Миша Леонтьев, успешно продолживший хлебосольные традиции Большой Спасской.
Здесь на Спасской я и начал открывать многочисленные Сашины таланты. Он увлекался астрономией, историей, хорошо рисовал, коллекционировал марки, искусно мастерил всякие забавные поделки, мог починить любые бытовые предметы от будильника до утюга. Но истинной страстью его была художественная фотография. Саша выпустил замечательный набор художественных открыток «По есенинским местам. Константиново». Напечатанный огромным тиражом, он разошелся мгновенно. По просьбе Московской Патриархии Саша провел съемку редких икон и святых мощей из запасников Псково-Печерского монастыря. Некоторые из этих фотографий были изданы в церковной печати в семидесятые годы, за что он, член партии, лишился работы в государственном издательстве «Прогресс».
Работа в Псково-Печерском монастыре, близкое и длительное общение с его обитателями, оказали на Сашу сильное влияние. Он серьезно заинтересовался историей Религии, особенно Православием, стал ходить в церковь, общаться со служителями культа и, чем мог, помогал тогда еще совсем бедным приходам церквей «Николая Чудотворца» в Бирюлево и «Живоносный Источник» в Царицыно.
В доме у него висел целый иконостас отснятых им в разных храмах редких икон. Одна из них, копия с хоругви, под которой Дмитрий Донской шел в Куликовское сражение, датированная 1903 годом и хранящаяся, и поныне в запасниках Псково-Печерского монастыря, переворачивает душу - так печален и светел изображенный на ней лик Спасителя.
Сашина жизнь складывалась непросто. После ухода из «Прогресса» он многие годы добывал хлеб насущный фотокамерой, сотрудничая в различных периодических изданиях внештатником. И всегда довольствовался малым, заботясь по-настоящему лишь об одном: где взять денег, чтобы снова зарядить камеру, купить бумагу и реактивы.
Перестроечные годы лишь усугубили эти проблемы. Его подкашивала тайная
Болезнь, а он, не доверяя московским эскулапам, лечил себя сам народными средствами, веря в их чудодейственную силу. Лишь острый приступ болезни заставил моего друга наконец лечь в больницу.
Там, навещая Сашу по случаю дня рождения вместе с женой его Леной и однокурсником Игорем Штокманом, узнали мы горькую правду. Был теплый осенний вечер затянувшегося, последнего в Сашиной жизни бабьего лета. Лечащий врач пригласил нас в кабинет и сообщил о результатах исследования. Диагноз подтвердился, надежды на выздоровление не оставалось никакой. Через несколько дней Сашу выписали домой, так и не сказав ему правды. Мы тоже не решались ее сказать, а только уговаривали подчиниться, хотя бы на время, распоряжениям врачей. Он согласно кивал, а сам, преодолевая острые приступы боли, ездил по всей Москве, чтобы отснять какой-то нужный ему кадр или купить необходимую книгу. При этом тут же спешил проявить пленку или углублялся в чтение. В те дни он часто звонил мне, делясь своими наблюдениями и размышлениями, радуясь каждой минуте человеческого общения. Он торопился жить, словно, предчувствуя свой скорый уход и никогда не жаловался на боли, а лишь шутливо отмахивался от назидательных моих увещеваний.
Физические его страдания, увы, я облегчить не мог. Но помочь ему осуществить давний творческий замысел и тем хоть немного умиротворить душу художника, мне все же удалось. Я попросил его разыскать в архивах
слайд с тем самым изображением Спасителя, который тайно отснял Саша много лет назад в Псково-Печерском монастыре и за что в свое время сильно пострадал. Вскоре в нашем издательстве «Ключ» был издан церковный календарь на 1993 год с этим изображением. В выходных данных указали мы и фамилию автора слайда.
Не берусь передать его состояния, когда Саша увидел свежеотпечатанный календарь тиражом 50 000 экземпляров. Это последняя прижизненная публикация Саши потом неоднократно повторялась в различных календарях и книгах, надолго пережив своего автора.
Чуда не случилось. В последние дни его жизни я написал стихи, которые так и не решился ему прочитать. Вот они:
«Последний листопад»
Погожий день затмил могильный мрак.
Диагноз убивал надежду сразу:
«Больной неизлечим, поскольку рак
уже дал в позвоночник метастазы...»
Распад души, надежд былых распад.
А за окном роняли листья клены.
Но что пришел последний листопад,
еще не знал о том приговоренный.
Его, наверно, вновь начнут лечить
и путь земной продлят ему немного.
А я пойду в собор, и облегчить
его страданья попрошу у Бога.
И буду снова приставать к врачам,
и убеждаться снова: дело худо.
И буду просыпаться по ночам,
и верить, верить, верить, верить в чудо.
Очерчен круг, и никого вокруг.
Лишь звезды безучастные взирают,
как бескорыстный мой и верный друг
безропотно и стойко умирает.
Кто знает, чем душа его болит,
и как судьба нежданно повернется.
А он опять чего-то мастерит
и по делам куда-то снова рвется.
Как будто бы ему известно то,
что мне не ведать до поры до срока.
Но друг мой верный в этой жизни кто,
судьбы ли раб или заложник рока?
Мы в этой жизни все в одном пути,
Нам здесь и там не раз еще встречаться…
Но друг молчит. Как в мир его войти
и до его рассудка достучаться?
То щемит душу, то палит огнем.
Одно твержу: он не уйдет отсюда,
пока я буду оставаться в нем
и верить, верить, верить, верить в чудо.