Harmonium
В каждой семье. Да, в каждой семье.
Эти звуки. Эти мелодии, заунывные и любовные.
Эта бабкина старая фисгармония.
Погоди отдавать ее в гордый заоблачный оркестр!
Она еще в доме твоем послужит тебе.
Нагнетай воздух педалью, нажимай на медный поросячий пятачок под подошвой, нажимай.
Трудись.
Музыке нужен воздух.
Человеку тоже потребен воздух.
Без воздуха музыка задохнется.
И человек задохнется.
И зверь.
И пташка.
Воздуху мне! Воздуху! Откройте все окна!
Звучи, музыка!
Я слишком люблю тебя. Слишком.
Я не вынесу этой любви.
(Люська, ночная флейточка)
Времена, кто вас перетасовал, времена? Нет, не я. Я в этом ничего не понимаю, в небесной карточной игре. Я сегодня сидела-сидела в консерваторской библиотеке, в читальном зале, пятую точку отсидела. Читала очень интересную книжку про Людвига ван Бетховена. Писатель Роллан написал. Как Бетховен жил и страдал. Он все время страдал. Сильнее, чем все мы, вместе взятые. И то, представить, что он оглох... оглох совсем, навсегда... почти все, что написал, он глухой написал... Сижу, лампа горит, книжка в круге света лежит, я сижу и реву, скулы мокрые ладонями вытираю, носового платка нет с собой. Встала, когда библиотекарша возгласила: товарищи, закрываемся! Еле встала. Еле спину разогнула, как старуха старая. Засиделась! И то правда, что это за жизнь, все время сидим: за роялем сидим, за органом сидим, за клавесином сидим, на лекциях восседаем, в библиотеке сидим и подавно, ночами в общаге за столом сидим, глаза вылупляем, башку рукой подпираем, чтобы сон тебя не смыл, как волна. К экзамену готовимся! Сидим, сидим. И - играем. Играем, играем! А люди в зале сидят и слушают с наслаждением, и думают: вот непыльная работенка, музыка, пальчики по клавишам, по струнам резво бегают, музыкант личико к потолку закидывает, под музыку - о своем - мечтает! Красотища! Это вам не лопатой землю рыть! Не шпалы меж рельсов укладывать! Это - изящно!
...изящно, да, изящно. В холода пальцы, после занятий в репетитории, трескаются около ногтей, и идет кровь. Кровь эта заливает клавиши, а боль дикая. А ты заливаешь пальцы коллодием, клеем БФ-6, потому что замотать бинтом - это значит палец утолстить, и опять к инструменту. Что есть музыка? Это боль. Так же, как любовь.
Любовь - это боль. Так все говорят. А меня еще никто не любил, и я никого еще не любила. Дворник Юг, неудавшийся писатель? Да, я рыдала громко, на всю спящую общагу, когда он мне сказал однажды: я не люблю тебя! А потом крикнул мне в лицо: да, я люблю! Но не тебя! А потом подошел ко мне, будто подполз, и тихо пробормотал: ну что ты дуешься, Косая Челка, ну ты эти штучки брось, люди встречаются, люди прощаются, люди... Женятся, докончила я, глупо так сказала. Это напомнило мне какую-то эстрадную песню. А Юг погладил меня по голове, как приблудную кошку. А я взбесилась и смахнула локтем посуду со стола. Всю. Смахнула. На пол. И посуда разбилась. Не вся. Фарфоровый чайник с японским веером на боку жив остался.
Музыка - вот судьба. Это рок. В этой симфонии мы все, каждый, - кто скрипка, кто труба, кто хрустальная челеста. Падает музыки водопад! Разбивается на тысячу кусков! Мы кричим, пляшем и плачем, а людям кажется, это звучит музыка. Рок! Как это греческое слово-то... а, да! Вспомнила. Ананке. Античная, короче, трагедия! Снеговые колонны, и между них ты идешь, бродяжка и сиротка, и что тебе Москва, когда ты знаешь: вытолкнет она тебя из себя, и ты будешь бежать, все время оглядываясь на нее, любимую, а она плюнет тебе вслед! Грозные колонны, и мрамор на глазах крошится и опадает на город снегом, это вердиевская колоннада, ты выбегаешь на площадь, будто в центр сцены, а там все дрожит и звучит, и наша Ванда, гордость наша, светоч оперный, поет арию, поет-заливается, Леонора, а может, Джильда, а может, Эболи. Мне ребята сказали, она воевала в Афганистане. Елки-палки! Я так выдохнула: елки-палки, когда услышала. Подумала и спросила: ребята, а вы не врете? И Андрюшка Диев, с четвертого курса, презрительно плюнул себе под ноги и сказал, будто бы он был в тюрьме заключенный: обижаешь, начальник.
А я тепло оделась, обвязала вокруг шеи мохеровый шарф, это Ева мне подарила, сама связала, вязала ночами, всунула ноги в мохнатые сапоги, похожие на валенки, и пошла гулять по ночной Москве.
Милая моя, родная моя, ночная Москва, как люблю тебя я, ты вся моя мечта, остаться бы в тебе навек, да никто замуж не возьмет, а ты, мать, меня не пригреешь, не обласкаешь, такой лимиты у тебя - пруд пруди. Иду по тебе юродивой, а сейчас навстречу мне из-за угла выйдет Мастер, за ним Маргарита, и зазвучит «Фауст» Гуно, а за ними, тенью, прижимаясь ближе к стенам домов, пройдет Булгаков. Модный роман! Читают все! Рвут друг у друга из рук! Кто-то плюется: ох и дьявольщина! А кто и смеется: ха, хорошо автор тут над всеми посмеялся! И над религией, и над бюрократами, и над бессмертием! А вон в том мрачном, как серый скелет, доме живет великий Шалевич. Его симфонии везде играют, его оперы по всему миру ставят. Мощный он, силища. Моя профессорша, Маргарита Федотова, всю его фортепьянную музыку переиграла. У него в гостях сто раз была. Я стеснялась спросить, как там у него дома. А однажды Маргарита пришла в класс, села за рояль и положила локоть на открытые клавиши, и они все, разом, брямкнули и тяжко простонали, будто заболели. Я спрашиваю: Маргарита Алексеевна, что с вами? может, чем помочь? водички... А она мне: да нет, не надо, Людочка, пройдет, я только что от Шалевича, у него сидит эта ваша, ну, пианистка, с библейским именем, Ева, она сейчас ко мне в класс просится, возьму, талантлива, да дело плохо, перед ними две бутылки, одна водки, другая красного вина, сидят и пьют, и Шалевич в стельку назюзюкался. Я опешила. Не знала, что ответить! А Маргарита мне: ну ладно, знаешь, есть такая пословица: хахали приходят и уходят, а музыка остается! Поплакали, и будя!
Я даже не думала никогда, что профессора Консерватории могут так грубо разговаривать. Маргарита крикнула: давай играй! С Тридцати двух вариаций - начинай! Я почувствовала себя пловчихой на вышке. И далеко подо мной бассейн. И надо прыгать. А то вышку подорвут. Гранатой, снарядом. Как на войне.
И я прыгнула.
Бетховен, сжимала я зубы, когда играла, Бетховен, это ты, и я так тебя люблю. Я буду любить тебя всегда. Хахали приходят и уходят, а ты - остаешься.
Москва сыпала мне в лицо мелким снегом, а я шла, мимо мрачного дома Шалевича, по улице имени великого пролетарского писателя Горького, раньше она звалась Тверская, по Тверской-Ямской да с колокольчиком, стоят дома, сверкает в ночи мрачный красный гранит, он тайны хранит, из всех московских-окон-негасимый-свет на меня смотрит вечность, а мне и горя мало, я иду мимо мертвых камней, я слишком живая и горячая, чтобы сейчас, вот сейчас стать гранитом, мрамором холодным. Лучше пусть я буду голодной. В горе неисходном. Когда-нибудь, это еще не скоро, я стану старухой, буду слышать вполуха, буду кашлять надсадно и глухо, и лицо мое будет светиться во мраке свечой золотой, время, слышишь, постой. Нет! Время, иди! Беги! Родные мы, не враги. Ты только, Время, для меня любимую ночную Москву... сбереги...
Я шла по Москве, читала таблички - названия улиц, узнавала дома в лицо, замыкала хода кольцо, я звучала, музыкой звучала, я начинала сначала, я всегда начинала сначала, от площади до ледяного причала, от метро до вокзала, я много могла пройти, я никогда не боялась пути, легкие ноги, помоги мне забытый Бог, или боги, главных в жизни немного, главного в жизни - немного: музыка, твое сердце, дорога, и слезы, слезы у чужого порога.
А знаете, Ева мне рассказала одну ужасную историю. Просто жуткую! Пока иду по Москве, пока снег колюче вонзается в голое лицо, вам расскажу. Связалась она, еще когда в музыкальном училище училась, с одним безумным пианистом. Ну сумасшедший, натурально! На учете состоял в психушке. И вот влюбились они с Евкой друг в друга. Любовь до гроба, дураки оба. И даже - салаги такие - расписались! Им навстречу в ЗАГСе пошли: ему восемнадцать, ей семнадцать! Они так плакали, уж так упрашивали загсовских теток, и их окрутили! И стали жить не тужить, и тут ее пианист взял и окончательно спрыгнул с ума. Взял однажды нож со стола, здоровенный тесак кухонный, чтобы мясо резать, и гонялся с тем тесаком за Евкой по комнатенке, хотел Евку убить! Ему родители комнатенку снимали. Ну как же: молодые, медовый месяц... И Ева выскочила на балкон, а третий этаж, зима, перекинула ногу через перила и сиганула вниз. И упала в газон, в сугроб. Вечер был, не поздний. Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал! Шел по улице малютка, посинел и весь... дрожал... Как бы я не хотела умереть ночью! И - на улице! И - чтобы меня убивали! Жуткая смерть! Когда тебя убивают!
Ну, тут люди набежали, фонари горят, все видно, видно, как девчонка полуголая из сугроба на тротуар ползет, на ноги встать не может, ногу сломала... Из автомата люди вызвали ноль-три, скорую. Приехала скорая и увезла Евиного дикого муженька прямо в психиатричку. А ее в хирургию.
И она предпочитает о нем не вспоминать никогда. А я спросила ее: где он сейчас. Она голову наклонила. Тихо отвечает: он в закрытой лечебнице для особо страшных психов пробыл два года. А потом его выпустили на волю. И он уехал. Он сейчас в Англии. В Лондоне. Дает уроки музыки. Иногда на сцене играет. Он очень хорошо исполняет «Хорошо темперированный клавир» Баха. Весь. Оба тома. И опустила голову еще ниже, и я видела, как ее слезы падают ей на колени. Крупные. Как дождь.
Боже, сделай так, чтобы меня никогда не убили! Я так этого боюсь!
Иду и думаю: а ведь убийство может быть не только телесное, но и другое, ну, как бы это точнее сказать, невидимое. Слово лечит, слово ранит. Словом можно вылечить, а можно и убить. Скольких людей убили вот так, незримо.
А музыка? Почему она их не спасла? Почему человек, когда на него нападают и убивают его, не слышит никакой музыки, а только видит мрак вокруг, и ужас болью разрывает его надвое? Я слышала в деревне, как визжит свинья, когда режут ее. Это нельзя слушать. А человек ест, и ест, и ест мясо. И убивает, убивает для своего брюха - живое, живое, живое.
Музыка, это, я прочитала недавно в библиотечной книжке одной, это метафизика. Я так представляю метафизику: это человек спит, а над его головой взлетают радуги, молнии, сполохи, а он спит и не видит их, даже во сне, вот это и есть метафизика. Она есть, но ее нет для спящего человека. А вот когда музыка звучит - человек понимает: невидимое - есть! Тайное - есть! Поэтому он так от музыки дрожит. И плачет. Я, когда на концерте сижу, тоже вся дрожу. И плачу. А люди рядом, бывает, удивляются. Однажды меня сосед, юноша сердитый, локтем в бок толкнул. Шипит: девушка, вы что так громко рыдаете! Вы мне - музыку заглушаете! Я опомнилась. Рот ладонью заклеила. Так сижу. А слушали в Большом зале Консерватории Седьмую симфонию Бетховена, и это была вторая часть, Allegretto ля-минор.
Парень, наверное, подумал: ну вот, юродивая. Сидит и рыдает на весь зал.
А мне, знаете, все равно. Ну, кто, что обо мне подумает. Хотя я очень стеснительная. Я часто думаю о других и почти совсем не думаю о себе. Да, может, я юродивая. Галька-курянка объясняла про юродивых. Они, говорит, живут при монастырях. И монастыри и насельников их своими молитвами спасают. Тут Галька крестилась, а мы с ужасом глядели на нее и кричали: Галька, брось ты эту чепуху, ты же комсомолка!
Когда-нибудь молодая комсомолка станет старой, дырявой фисгармонией. Фисгармония, это же маленький органчик, домашний. Забава бабушки. Там все, как на настоящем органе, только крошечное, игрушечное. Там можно, как на большом органе, и регистры переключать. Включите мне флейтовый регистр! Пусть флейта запоет, флейточка!
А я буду работать, работать угрюмой ногой... жать, жать на педаль... накачивать, накачивать воздух в угасающие легкие, в меха, железо, теплое дерево...
Иду по Москве, а в ушах столбами встает новая, Тринадцатая симфония Шалевича. Там удивительное место одно есть. Где одинокая флейта звучит, флейточка. Сначала мощный, на полмира, разлив струнных, скрипки просто захлебываются от восторга... а потом обвал в тишину. И молчание. Будто был-был мир и кончился. И в этом конченом мире без мира - поет флейта... флейточка. Она так поет! Всех оплакивает. Будто люди пировали-пировали в застолье, животы набивали-набивали - и вдруг стол со всеми яствами взял да и провалился в тартарары. А флейточка над этой яминой - поет. Поет и поет! Не умолкает. Потому что она - правда! Она одна устала от лжи! И она одна - любовь! Пиршество в Кремле, да где угодно, а несчастный композитор пытается сыграть на флейте, спеть глухим людям о том, как нельзя продаваться... и продавать... Моя партитура горит! Сожгли! А вот же, осталась моя флейта. Одна. И она звучит и стонет. В симфонии. В опере. Во мраке. На ночных московских улицах. Во снежном поле... Старуха держит флейту в корявых руках, подносит ко впалым губам... слабо, беспомощно дует в нее, нажимает земляными пальцами серебряные клапаны... Симфония ты или опера?! Опера или симфония?! Нет! Ты просто маленькая флейта!
И ярчайшая твоя жизнь! Эй, Москва! Слышишь! Ты же не глухая! Только о ней никто не знает! И ты тоже! И не узнаешь! Никогда! А мне все равно! Пусть я в жалкой музыкальной школенке... на окраине нашей великой страны... в заштатном сером городишке... с тоски погибну... а - в музыке... в музыке...
Научусь играть на флейте.
Ночь, дома, снег. Над крышами - в далеком далеке - Красные Звезды. Они призрачные, обволокнуты дымкой метели, метелица колет мне щеки, я иду как невеста в прозрачной фате. Красные Звезды, они тоже невесты. Они все нынче ночью выходят замуж за Время. Я - на ночной свадьбе. Звезды поют молчаливую оперу. Воет ветер над головой. Снег вихрится. Он так же падал, когда по улицам этим ходили, запахиваясь от ветра в шубы-пальто, все великие мертвые люди. Вечно живые. Чайковский. Суриков. Чехов. Шаляпин. Пастернак. Цветаева. И Иоанн Грозный ходил. И Пушкин ходил. И кто только тут не ходил. И вот я иду. И народ идет. Мало на улицах людей. Поздно. Все спят, завтра на работу. Будильник, и гимн, и на зарядку становись. Под музыку зарядку делай! Зарядка, это ведь тоже музыка.
Ночь. Я. И флейта. Одна. Флейта одна, а я уже не одна. Флейта со мной, флейточка. Иду, а она звучит. И я плачу, чертова Косая Челка, оторва, консерваторка, хулиганка, Люська Рудова, живая Красная Звезда, на улице ночной столицы нашей Родины, города-героя Москвы, о том, чего не будет никогда.
***
БЕТХОВЕН. ОДА К РАДОСТИ
Радость, я тебя не знала вот такою, вот такой. Радость, все начнем сначала - смейся, вой, рыдай и пой! Радость, ты объятье звуков, позабытых мной давно. Радость, ты раскинь мне руки - ты пьянее, чем вино! Я люблю тебя, глухая. Я люблю тебя, слепой! Ты мои ворота Рая - Ад мне тоже ты открой! Не боюсь его с тобою! Мы видали тьму и смерть! Рукопашный ужас боя... Боль - молиться не посметь... А теперь - ты на полмира разлилась весенним днем! Радость! ненависти дыры нитью мы твоей зашьем! Кружим светлым хороводом! Крепче за руки держись! Меж природы, меж народа мы тобою славим жизнь! Ах... сияющие очи... в пол-лица... и в пол-земли... я умру однажды ночью... так уходят корабли... И слабеющей рукою покрещу тебя навек - Радость, Райского покоя невесомый, чистый снег...