Secondi violini

Лира де браччо, щемящая виола. Тише, тише, это их дочери, внучки, скрипки поют; еще пять минут, только лишь пять минут, а уже прошла целая жизнь.

Музыка - это часы нашей жизни.

Скрипки, смычки отмеряют ее.

Не гляди в сторону скрипок поющих. Смычки - молнии в полях. Вспыхивают и гаснут.

Нет ничего в целом свете, что остановило бы их вспышки.

Оркестр - это пожар. Все горит и блещет. Светится и гаснет.

Сквозь черный дикий дым пробивается алый огонь.

Мои скрипки горят.

Я не в зале. Я не снаружи. Я - внутри. С ними.

 

(Москва - партитура на дирижерском пульте)

Закрыть глаза и слушать. Услышать.

Грянут трубы, гудки, сплетни, задышат дымы, засвищут пацаны и птицы. Застонут те, кого сшибли и раздавили, смяли в красную лепешку. Искореженное железо, а жизнь восстает из крови, стали, костей и пепла. Жизнь живуча. Она звучит. Этот громадный город лег ей, ему, им поперек дороги. Москва, серая в серый день, на деле она не серая мышь, а белый шелк. И подшит с испода царским пурпуром. От Красной Звезды до неведомого будущего разлеглась она. Длинное, долгое тело, длящийся аккорд.

У Москвы есть дирижер. Без дирижера погибнет людской оркестр. А может, дирижер, власть - всего лишь миф? Сегодня одна власть, завтра другая. Держи, дли это напряженное созвучие, паршивый оркестр! Впивайся смычком в туго натянутые струны, пока хватит сил! Выдувай из меди дикие, пронзительные звуки! Улицы ломают пространство, над Кремлем ломается в снежных руках узкая деревянная палочка. Она волшебная. Эта симфония - для бедных детей. Только они ясно слышат ее. У остальных уши залеплены слоями воскового быта.

На красных башнях Красные Звезды, и это так же непреложно, как вся гаревая, заревая симфония. Она свеженаписанная, тяжело играть с листа. Как вся партитура, еще не разодранная в клочки для печной растопки. Твой дирижер старательно воспроизводит партитуру, не он ее писал.

Твой дирижер повторяет жесты, что его предшественники делали до него, точь-в-точь. Он так же рьяно машет руками, закусывает губу, трясет лохмами волос, у него точно так же по лбу течет пот. Машины гудят, клаксоны взрываются визгом, люди шарахаются, спасая свою жизнь, и сквернословят. В большом городе обязательно кто-то кого-то задавит, на кого-то наедет - на остановке или на шоссе, неважно, где. В партитуре отмечено, где. Над этим тактом стоит акцент, обведенный траурной рамкой. Это старый, былой, глухой дирижер неряшливо, торопливо, как пьяный, начеркал плотницким толстым карандашом. 

Ты видишь, оркестр, твой дирижер взобрался на красномраморную мясную трибуну, Мавзолей стынет на лютом холоду, стынут огонь, вода и медные трубы. Твои жесты точны и отточены, выверены до предела, будто с тобой по утрам занимается учитель танцев или мастер каратэ. Ты виртуоз воздуха и пространства. А времени для тебя не существует. Разве у музыки есть время? Гигантский город гудит и дрожит, вибрирует и кричит, повинуясь твоим длинным подвижным рукам, и на трибуне Мавзолея ты тайно встаешь на цыпочки, чтобы тебя было видно самому последнему, жалкому флейтисту, дряхлому фаготисту.

Пьедестал. Он у тебя такой роскошный, заметный. Одна из лучших сцен мира. А может, лучшая. Москва! Поехали в Москву, разгонять тоску, так пели раньше! Сыграй, оркестр, разбитные вариации на эту старинную тему. Тридцать два века! Три тысячи двести забытых на площади, прилюдно казненных, смертных музык!

Ты вождь, музыканты слушаются тебя, они исполняют твои приказы лучше солдат, лучше подначальных офицеров. Оркестр, по мановению твоей палочки, начинает играть войну, а ты уже видишь: через двадцать четыре такта в партитуре - мир, сугубое pianissimo, и как с этим быть? Ты всех войной обмани! А миром - помани. Ты же знаешь все про закон маятника. Музыка - маятник, она качается от fortissimo к amoroso, от жесткого, жестокого ритма битвы - к любовной расслабленности нагих на корабельном ложе Тристана и Изольды. Встряхни длинными волосами, дирижер! Махни руками! Из черных, адовых рукавов фрака, из-под торчащих белых обшлагов торжественной рубахи с алмазными запонками посыплются чужие могильные кости. Ты помнишь эти кости? Это твой старый ксилофон. Ты приказал сжечь его на задворках. Ты морщился: он отыграл свое! Отгремел костяшками! А кто там за роялем? Оркестр, утихни! Тш-ш-ш-ш-ш! Сейчас время солиста. Он откинул гордую голову за роялем. Рояль, черное лаковое авто. Он едет, великий виртуоз, задрав вверх нос и подбородок, и едва видит дорогу. Сейчас он вылетит на встречку на главной, самой шумной улице твоей симфонии и на полном ходу врежется в крохотного железного жука. Разве жужелица-челеста поборется с мощным роялем! Да никогда! Рояль задавит ее, оркестр затопчет злобным forte!

Война и мир, ты научился дирижировать ими. Эта музыка тебе уже по зубам. А думал, премьера провалится, и тебя освищут и закидают тухлыми яйцами и гнилыми помидорами. Яйца и помидоры, если свежие, какой отменный завтрак! А тебя как звать, дирижер? Музыка заложила тебе уши, выжгла память? Забыл? Ну да, когда ты дирижируешь, ты ничего не помнишь. Нерон? Калигула? Иоанн Грозный? Людовик Шестнадцатый? Николай Второй? Публика, зачем тебе мое бренное имя? Оно умрет вместе со мной. А музыка останется жива!

Здесь и сейчас. Все происходит здесь и сейчас. Ты дирижируешь здесь и сейчас. Другого пути нет. Завтра все будет иное, и, может, завтра тебе уже не жить. А вчера твой оркестр уже отыграл премьеру. Как ты привык к премьерам! Премьера войны - тоже соблазн! Трескучая погремушка, грохот барабанов, издалека услышат! На весь мир гром раскатится! Ты доволен, что ты диктатор. Дирижер только им и должен пребыть на земле. Все остальное - для слабаков. Для тех, кто жить не сумел.

Война, они кричат тебе, эти голоса из публики, из дымного зала, эти прохожие, эта чернь, под завязку забившая мраморные станции метро, эта саранча, мотыльки и стрекозы, мошкара, комары, густо обсевшие амфитеатр и галерку, не допустим войны, нет войне, запрет войне, позор войне, смерть войне! Они воюют с войной, дирижер, а ну погляди! Но артисты твои, музыканты, тоже поднимают забрала. Копьями, ружьями трясут. Старыми, смешными охотничьими берданками - перед твоими новейшими ракетами и стингерами, бомбами и гранатометами. Ты для них для всех - носитель военной заразы. Вон он, вскочил, разъяренный, торчит надо всеми, посреди переполненного зала, посреди снежным кипятком бурлящей площади! Он машет тебе, вшивый оркестрант, бездарный замухрышка, на чем он там играет, козявка, неизвестно, тебе отсюда, с дирижерского пульта, нипочем не разглядеть, машет, как юнга сигнальными флажками на тонущей палубе, он орет, безобразно распяливая рот, и ты сквозь вопли всех машин и лязги всех трамваев слышишь: зачем готовишься к войне! Войны - не будет! Не будет - никогда! Мы ее - не хотим! Мы тебе ее - запретим! Ты улыбаешься за пультом тонко и насмешливо. Запретите? Кто? Вы? Ты? По какому праву? Я - дирижер! А если на наш мирный, славный оркестр навалится чужая музыка и подомнет под себя? Если на нас - нападут? И нашу музыку - убьют!

Я, дураки, вас принуждаю к войне - это значит: я играю мир!

Я играю... играю...

А вы знаете, ничтожные черви, что война - это тоже музыка! Революция - это музыка! Сражение - это музыка! Любая битва - это великая слава и великая музыка! Вот она, именно она будет звучать во все времена! Все люди будут ей внимать! Рукоплескать! Вы думаете: военная музыка - отрава! Нет: она - благо! Она ведет вас вперед. Нас! Память о войне - священная память! Кровь убитых на войне - святая кровь! Бог тоже умер на войне. Он погиб на войне верных с неверными! И что! Вы же поклоняетесь Ему! Ну давайте, не ленитесь, пилите смычками струны, выдувайте из сердца вашу трусость в печную трубу, в дымоход!

Я не жесток! Я справедлив!

Москва клала в симфонии своей пласт за пластом поверх прежних, отживших и отзвучавших, снега мели во все пределы нотоносцев старой партитуры, он дирижировал не по печатным нотам, а по нервной рукописи, по старинке, и еле разбирал композитора почерк, а публике являлся музыки мираж, сквозь прозрачное марево можно было рассмотреть и расслышать много чего, то, чего люди не видели и не слышали раньше, вчера, а сегодня исподволь, через пару тактов, становилось завтра, и дирижер наклонялся к публике с красномраморной трибуны, как чародей, делая руками таинственные пассы, заставляя всех людей следить за этими важными жестами, за непредсказуемыми движеньями, и вдруг стискивал кулаки, и сжимал кулаки все сильнее, и молча, жестом, выжимал из кучно галдящих музыкантов, из мятущейся толпы последние силы. И люди отдавали свое, последнее, что у них за душою было.

Он сжимал кулаки и потрясал ими над Москвою, оркестр грохотал, кадр плыл и уплывал, партитура рвалась, из нее вырывали жестоко и жадно листы и пускали их по ветру, по течению вьюжной реки, может, это делали люди, чьи-то угрюмые руки, а может, когтистый зверь, было уже все равно, разлеталась птицами партитура, бежали вдаль нотоносцы сверкающих рельс, рогоносцы плакали над вечными изменами, скрипки рыдали и выли, скрипичные ключи разбегались фонарными огнями, басовые ключи сворачивались плодами в утробе, целые ноты вокзалов делились на жалкие половинки, потом сыпались четверти, потом восьмые и шестнадцатые забивали рты и глотки; тучи клубились, музыка ярилась и хохотала, она тряслась вместе с дирижерскими, крепко сжатыми кулаками, палочка вырывалась из кулака бешеной рыбой, тощей уклейкой, и ныряла в белую холодную вечность, и тонула там; он, без палочки, с одними голыми живыми руками, сначала терялся, растерянно разжимал кулаки, а музыка не прекращала быть, звучать и плакать, и он выпрямлялся на стылой красной трибуне, и выбрасывал кулаки вперед, перед собой, будто гранату швырял под танк, это была его личная война, его личная музыка, и уже никто не мог его остановить, и все только послушно, в ужасе играли, играли вслед за ним его власть, его судьбу, его симфонию, его город, его страну, его волю.

 

***

БЕТХОВЕН. ПЯТАЯ СИМФОНИЯ ДО-МИНОР

 

Стучи! Бей! Наотмашь. Переплыви горе свое. Победи судьбу свою. Срывай с веревки на морозе белье - колом вставшее, о жизни мечтавшее, застывшее на хлестком, яростном холоду - ничего мне уже не страшно, обнимусь с моею судьбой и в зенит уйду. Я великого неба дочь. А твоя симфония - просто знак. Просто яркий, красный, слепящий звериный зрак. Просто чистая - выстрелом! - в облаках - ясная Божия длань: просто родовая икона, и очи горящие вставлены в зеленую медную скань. Так судьба стучится в дверь?! А может, я, не судьба! Мне без тебя не судьба прожить! Я лишь голь-голытьба! А хочешь - восстану из гроба, коли вдруг умру на бегу - чтобы крепко обнять тебя, чтобы не отдать ни злу, ни земле, ни врагу! Да ты ведь не в земле! Не в земле! Слышу: сердце твое стучит. Это крепкие ноты. Без слез. Без тьмы. Без обид. Это жжет симфония, наступая воинством, оголтелой толпой, а впереди ты, возлюбленный навсегда, глухой, немой ли, слепой! Да мне наплевать! Знаешь, любовь, а мне все равно! Ты стучишь мне в стеклянное сердце судьбой! Разбиваешь окно! И твое лицо - это только, о музыка, счастье, твое лицо - и твое, на руке моей крепкой, октаву свободно беру, родовое кольцо - ты меня навек бессмертной музыкой окольцуй - это море симфонии, огнекрылый ее поцелуй - это просто порог, и боюсь его перешагнуть - и шагаю - а там - под снегом - я до дрожи нагая - и впереди - зимний путь.