Нерастраченность ее таланта на сцене в ту пору...

Актеры Иркутского ТЮЗа  с В.Г. Распутиным . Л.Стрижова стоит слева от него.

Нерастраченность ее таланта на сцене в ту пору, вероятно, и выливалась, в таких вот эпизодах. Была у нее тогда еще одна «сцена», где она могла излить из себя то, что зрело и бурлило внутри нее – наши частые посиделки у кого-нибудь на квартире. Помню, с каким нетерпением ждали мы всегда ее появления, чтобы в тесном кругу дружеского застолья почитать стихи, обсудить недавнюю выставку, поспорить о новом фильме Тарковского. Тусовка наша была устоявшейся: по-разному блистали в ней юные иркутские таланты, кое-кому из которых пророчили высокое будущее. Были в ней и прекрасные рассказчики, сами писавшие прозу, и поэтические дарования, умевшие взволновать сердце чтением стихов Тютчева и Есенина, Ахматовой и Ахмадулиной, а то и просто любители-книгочеи, открывавшие неизвестные для нас имена в литературе.

Но бывало и так. Долго перезваниваемся, договариваясь о встрече, чтобы выбрать удобное время для всех. Наконец, с бурными восклицаниями и объятиями у порога встречаемся. Но после первых новостей в застолье разговор как-то увянет, а привычные жаркие споры не разгораются, хоть тресни! И даже традиционный в ту пору нашей бытности «Агдам» на этот раз не помогает. Тогда кто-нибудь, словно невзначай, роняет:

– А Стрижова-то где? Опять задерживается?

 Тут уж все встрепенутся и начинают дружно склонять ее по всем падежам:

– Вечно она опаздывает…

– Ну, так же нельзя…

 – Мы же договорились!

– Сколько ее ждать–то можно!

 От сердитой кампашки срочно отряжается связной (обычно это моя обязанность), который упорно вызванивает долгожданную пропажу по телефону:

– Ну, ты где? Ну, Стрижулечка, ну придумай что-нибудь. Мы же тебя уже два часа ждем! Да… все тут, кроме тебя. Закончилась? Ну, давай, давай! На такси. Скорее!

И вот под радостные возгласы заждавшейся кампании она с улыбкой переступает порог. На упреки всегда отрезает слово, которое делает ее неприкасаемой: «Репетиция»!

 Мы терпеливо ждем, когда она прожует бутерброд, выпьет стакан чаю, потом просим:

 – Ну, что там у вас?

 А ей только этого и надо. Над столом поднимается невидимый занавес и … милости просим в театр одного актера! Что делается потом с нами, со всей завядшей к этому времени кампанией! Точно от горячих искр, упавших в остывающую золу, заново вспыхнет наш вялый костерок, и все вокруг сразу заиграет, забрызжет, запенится. И начнется то, что называется «роскошью человеческого общения», ради которого мы тогда и собирались. Такой горячей искрой она и была среди нас.

Стрижуля знала прорву смешных, театральных анекдотов. Один из них помнится даже сейчас. Новомодный режиссер для пущего реализма ввел в оперный спектакль живую лошадь. Главный герой, гордо восседая на ней, должен был (по его замыслу) пропеть главную арию, которую все ожидали. Но лошадь так стремительно пронеслась вдоль сцены, что в памяти зрителей осталось лишь его испуганное лицо – с открытым ртом и начальной фразой знаменитой арии, конец которой улетел вместе с ним за кулисы. Знаменитого певца, растерянного дирижера, озадаченных зрителей Стрижуля так точно изображала в лицах, что нам казалось: утопая в бархатных креслах Большого театра, мы видим все это своими собственными глазами.

 Актриса довольно редкого среди актеров трагикомического дара особенно горячо любила она Фаину Раневскую, с которой ее роднил не только природный юмор, но и отсутствие страха показаться на сцене смешной и нелепой. О Раневской она могла рассказывать долго, рассуждая о тайнах ее актерской техники, вспоминая ее крылатые фразы и те смешные ситуации, в которые эта великая актриса попадала в жизни и которые передавались потом в виде классических анекдотов о ней в театральной среде из поколения в поколение.

В том, какой смешной, нелепой и одновременно беззащитно-трогательной предстала через много лет сама Людмила в роли американской миллионерши в спектакле «Странная миссис Сэвидж» Дж. Патрика, видятся мне уроки, взятые ею по «самоучителю» у Фаины Раневской.

 

Думаю, что и в нашей бурной дружбе с ней в ту пору был большой «процент» обоюдной творческой нереализованности. Не имея возможности играть на сцене, Стрижуля внимательно следила за столичной театральной жизнью, хорошо ориентировалась в русском и зарубежном кино, в мире актеров и режиссеров. Меня же, наоборот, в ту пору театр интересовал мало. В душе моей бушевал прекрасный океан классической музыки. Кроме того, еще в школе я была горячо увлечена оперой и русской живописью, которую Стрижуля знала меньше. В юности эстетические переживания столь сильны, что для них необходимы «свободные уши», – человек, который будет терпеливо и внимательно слушать твои излияния по поводу Нонны Мордюковой и Олега Янковского Моцарта или Шуберта, Сурикова и Серова. Такими «ушами», видимо, мы и стали друг для друга. Это было общение, которое обогащало нас обеих.

От Стрижули я впервые услышала много незнакомых для себя имен из большого театрального мира. Личность Михаила Чехова ее поражала. Величавые старики МХАТа – Грибов, Яншин, Прудкин, Пельтцер и другие вызывали восхищение. Через нее узнала я актеров нового поколения: Павла Луспекаева, Евгения Урбанского, Любовь Соколову… Много живых подробностей знала она о Людмиле Гурченко, после «Карнавальной ночи» пережившей долгое забвение. Часто с особой теплотой говорила о любимых преподавателях театрального училища: Владимире Израилевиче Симоновском и Виталии Борисовиче Мерецком, который в ответ на ее сетования утешал: «Не горюй. Все еще будет. Твои главные роли – после сорока».

Но до сорокалетнего возраста ее было еще так далеко! Пустые годы без ролей одного актера могут загнать в депрессию и пьянство, а для другого стать временем непрерывного внутреннего возрастания, в смысле накопления культурного багажа, с которым он потом выйдет на сцену. По этому второму пути она и пошла.