Приручить дом

Сумерки сгущались быстро, будто кто-то болтал в стакане с водой кисточкой в тёмно-синей краске. Пока Лёнька дошёл от остановки до калитки по узенькой снежной тропке, заметно похолодало. Снега поднимались до резных наличников, подпирали со всех сторон дощатый облупившийся забор. От дорожки, ведущей к дому, остался лишь призрачный след, хотя Лис расчищал её недавно, когда приезжал с продавцом-хозяйкой смотреть участок. Поэтому пришлось перепрыгнуть через калитку и по колено в снегу пробираться до крыльца. Там Лёнька затопал по гулким доскам ступеней, ноги совсем озябли в летних армейских берцах. Он подышал на пальцы, примёрзшие к ключу, щёлкнул замком, покачал дверь, чтобы она открылась. На крыльце его ждала уже знакомая широкая лопата — приходилось торопиться.

Разогревшись после радостного труда — в охотку погрёб снега — Лис примостился на завалинке передохнуть.

Дом обречённо нахохлился среди сугробов, не желая признавать Лёньку. Казалось, что он всё ещё жалостливо и безнадёжно смотрит мутноватыми стеклами окон в спину уходящей по тропке хозяйке. Дом виделся Лису старым, верным псом, который не способен одновременно принять и предательство, и нового хозяина. Надо было приручить осиротевший дом, заслужить его доверие и любовь. Лёньке не хотелось с этим спешить, будто речь действительно шла о живом существе. Лис осторожно погладил холодное, скользкое, почти чёрное в сумерках бревно старого сруба.

Стало совсем темно. В зимнем небе горели Стожары. Вокруг закручивалась ледяная тишина. Из окрестных домов не доносилось даже собачьего лая. Только с узловатой яблони у крыльца ветер с тонким стеклянным звоном сдувал заиндевелые звёздочки. И Лёньке вдруг стало удивительно спокойно и хорошо, будто он наконец-то вернулся после долгого и трудного пути. Он встал и обнял корявый ствол спящего дерева, прижался к нему щекой и представил, как чудесно здесь всё распустится весной, будет пахнуть дождём, землёй и молодой зеленью. И такая неизбывная нежность выплеснулась из глубин Лёнькиной души, что он сам не ожидал. Нахлынуло счастье быть живым, надеяться и верить — будто неловко повернутый сустав вдруг встал на прежнее место одним ладным движением.

В доме пахло снегом и влажным деревом. Изо рта шёл пар. Лис дотянулся до счётчика — включить электричество. Бережно коснулся чёрного винтика древнего круглого выключателя, таких уже в городе не встретишь. И загорелся неяркий сонный свет в зелёном абажуре — будто дом, наконец, очнулся из небытия и начал оживать. Тьме хаоса зимней ночи преградили путь жёлтые ситцевые занавески на деревянных больших кольцах. Закачалось исподнее кружево на высоких кроватях с металлическими набалдашинами. На стене — светлые прямоугольники, наверное, здесь висели портреты усатых бравых мужиков в картузах и застенчивых круглолицых женщин, сухих строгих старух и испуганных детей — тех, кто жил раньше в этом доме, видел его новизну и свежепокрашенное кокетство. Осталось одно, затуманившееся тенями прошлого, зеркало. В нём сейчас отразились серьёзные и светлые от счастья Лёнькины глаза, заострившиеся скулы и непокорная льняная прядь волос на лбу. Дом запоминал его, знакомился.

Послышались тяжёлые шаги на крыльце, и за приоткрывшейся дверью Лис увидел сгорбившуюся бабку, закутанную до глаз пуховым овечьим платком. Встретил её негодующий взгляд:

— Ты кто ещё такой? По домам шаришь? Сейчас милиция приедет, имей в виду…

— Здрасьте. Милиция нам ни к чему. Я теперь здесь жить буду. Мне Тамара Павловна этот участок с домом продала.

Бабка опешила, но не сдавалась:

— Стало быть, всё-таки продала Томка… Документы покажь!

Лёнька достал из внутреннего кармана куртки сложенный вчетверть договор купли-продажи и паспорт. Протянул бабке. Но та уже замахала руками:

— Ладно, всё равно без очков не разберу. Но Томке позвоню сейчас, у меня и телефон есть, дочка оставила, не сумневайся…

Покивала головой, бросила сердитый взгляд и повернулась уходить.

— А милиция? — спросил Лис у согнутой спины.

— Да это я так, для острастки, чтоб попужать… Как звать-то тебя, новый соседушко?

— Лёнькой.

— А я баба Маруся, — буркнула гостья и стала спускаться по ступенькам, бормоча уже для самой себя:

— И свет горит… Ну, думаю, неужто забрался кто, надо пугнуть, а тута вон чё… Лёнька, ишь…

В окно было не разглядеть, но Лис представил, как она пробирается по только что расчищенной им дорожке и медленно-медленно идёт к своему дому. Представил и улыбнулся. Смелая бабуля…

Все матрасы, подушки, покрывала в доме отсырели. Но Лёнька чувствовал — чтобы приручить дом, надо остаться ночевать. Он сходил и набил снегом фронтовой зелёный чайник, поставил его на ворчащую плитку с красной горячей спиралью. Посреди дома восседала царицей русская печка. Вокруг неё, при желании, можно было водить хоровод. Пылающая ось мироздания, нутро вселенной… Но топить её Лис не умел, знал только, что не умеючи можно люто, до смерти, угореть. Чувствовал, что неприрученный дом способен на подобное по отношению к нему — чужому и неопытному. Лёнька сидел на табуретке, грел руки о жестяную чашку с кипятком — внутри него таял лёд боли, расправлялась нежным бутоном душа.

Чуть ныло плечо, но дышать было легко. Отступали, будто не могли пробиться сквозь зачарованный светлый круг от абажура лампы, воспоминания о горе и смертях — осталась только любовь и тихая радость — и ни одной мысли.

А потом он вдруг пошёл стучаться в соседний дом с горящим мёдом окна:

— Баб Маруся! Это я, Лёнька! Научи дурака печь топить, а!

— Ан, замёрз, чертяка?! Ну заходь-заходь…

Она дала ему большое ржавое ведро сухих дров («А то у тебя отсырело, небось, всё») и несколько облепленных ростками, картошин («Свари, поешь, анчутка-полуношник, но главное, слышь, чё говорю-то, тягу в печи проверь»). Ещё никто никогда в жизни не делал ему таких дорогих подарков.

Лёнька открыл задвижку и кружочек вьюшки, выложил кряжистые, большие поленья аккуратным «колодезем», внутрь засунул ветки поменьше и скомканный кусок пожелтевшей газеты за 1994 год. И, чувствуя себя, по меньшей мере, древним волхвом, чиркнул зажигалкой. Бумага занялась, затрещали в огне сухие ветки. Лис звякнул тяжёлой кочергой о кирпичную кладку и задвинул «колодезь» подальше в устье. Посмотрел, как он разгорается, а потом снял куртку, повесил в прихожей на гвоздик, внизу поставил ботинки и вернулся к горячему зёву. Теперь он уже совсем освоился и с детским восторгом наблюдал, как топится печка. Дым шёл вверх, поднимался по трубе и прямым столбом уходил к Стожарам.

После полуночи пришла бабка Маруся:

— Посмотреть, всё ль верно запомнил, дурень городской. Не ровен час, угоришь…

Поставила в догорающие угольки котелок с картошкой. И села рядом, сложив узловатые руки на острых коленях.

— От армии, что ль, прячешься? Иль от лихих людей? А может, натворил чего? Почто в нашу глушь забрался?

— Не… Я вернулся уже из армии. Мечта у меня была — чтобы свой дом, сад. К мечте пришёл.

— А родители твои где?

— Умерли.

— Сиротинушко… Чай, один на свете?

— Не, четыре сестрёнки и брат у меня. Всех хочу здесь собрать.

— Да неужель схотят они… Ни развлечений, ничего… Клуба нет, школа далеко… Все бегут отседова. А ты… ишь…

— Ничего… Лошадь думаю завести. Будем в город ездить.

— Машину лучше, к чему лишние хлопоты.

— А я лошадь хочу.

— Впрямь, дурной ты… Сходи на другой конец, там дед Василий старую кобылу продает, сил у него больше на неё нет. Может, тебе и даром отдаст… Иль за бутылку. Сходи-сходи, скажешь, баба Маруся прислала.

— Спасибо. Будет у меня, как в песне, — и Лёнька запел про коня, ночное летнее поле и бескрайнюю любимую родину. Вокруг запахло разнотравьем и солнцем. Баба Маруся подтягивала тонко.

Мы пойдём с конём по полю вдвоём,

Мы пойдём с конём по полю вдвоём…

Наконец старуха убедилась, что исчезли синеватые язычки пламени, кивнула, и Лис закрыл вьюшку. Потом задвинули заслонку и немного посидели в темноте. От печи шёл живой жар.

— Забирайся-ко спать на печку. А с утра картоху поешь.

Бабка ушла.

Лёнька лежал на доброй печной спине, укрывшись курткой, слушал, как гремит на чердаке то ли домовой, то ли ветер, то ли приблудная кошка, пришедшая погреться к печной трубе. Дом принял его, признал и пытался полюбить.

И Лис был счастлив.