Сквернословие и скверномыслие
Жёстко бранит Евгений Носов приятеля-писателя за вольный язык фронтовых повестей; и брань эта …разумеется, дружеская… на тринадцати книжных страницах последнего тома. Вот лишь некоторые замечания:
«Дорогой Виктор! (...) О том, что рукопись производит сильное впечатление, я уже писал в предварительно посланной открытке. Поэтому сразу перейду к замечаниям. Ну, прежде всего, категорически возражаю против оголтелой матерщины. Это отнюдь не моё чистоплюйство, и в каких-то чрезвычайных обстоятельствах я допускаю матерок. Но, не походя, во многом без особой нужды, как у тебя. Это говорит вовсе не о твоей смелости или новаторстве, что ли, а лишь о том, что автор не удержался от соблазна и решил вывернуть себя наизнанку, чтобы все видели, каковы у него потроха. Когда ты пишешь: «Не стращай девку мудями, она весь х. видела» — то сквернит слух не твой герой, а сам автор. Тем самым ты унижаешь, прежде всего, самого себя. Ты становишься в один ряд с этой шпаной. А больше того, посредством этой отвратительной фразы ты унижаешь женщину вообще. Надо иметь в виду, что многие-многие читатели не простят тебе этого. Жизнь и без твоего сквернословия скверна до предела, и если мы с этой скверной вторгнемся ещё и в литературу, в этот храм надежд и чаяний многих людей, то это будет необратимым и ничем не оправданным ударом по чему-то сокровенному, до сих пор оберегаемому. Разве матерщина, — правда жизни? Убери эти чугунные словеса, — а правда все равно останется в твоей рукописи и ничуть не уменьшится, не побледнеет.
Стр. 50. «Песок хрустит в волосах, штанах, белье... и даже на мудях,» — это говорит не какой-либо тип, а сам автор, что вообще недопустимо!(...)
Было бы жаль, если бы эту книжку покупали по такому доводу: «Слушай, давай возьмём. Тут такие у автора матерки! Чешет открытым текстом. Обхохочешься!» Возможно, так и будет: редакторы будут визжать от остроты ощущений, бегать с твоими листами по кабинетам, показывая злачные места: во Астафьев даёт! А ещё горше, когда книга, уже напечатанная, одетая в благообразный переплёт, будет стоять на полке. Мы уже уйдём в мир иной, а она будет стоять со всей этой скверной, обжигать душу будущих читателей не столько правдой, которая к тому времени может померкнуть, а немеркнущей дурнотой словесной порнографии.
«Как фамилия? — Моя фамилия — п. кобылья» (стр. 29). Подумай: эта грязь останется в твоей книге на долгие времена! Написанное пером уже не вырубить топором. Прости эту банальную истину. (…) Е.Носов».[1]
Лютая неприязнь Астафьева к Советской Империи, что ублажила писателя великими почестями, злое разочарование в соотечественниках скорбно отразились на художественных достоинствах последних произведений писателя, и в язык на смену былой нежной живописи ворвалась соленая, перченая уркаганья[2] брань. И о том письма опечаленных читателей…
«Виктор Петрович! Вот уж никогда не предполагала, что придется написать Вам (хочется и местоимение написать с маленькой буквы!), писателю, которого я почитала как великого, — такое письмо... Разумеется, Вы можете и меня, и моё письмо послать на три буквы — ведь как оказалось — вы дружны с ними. Но как могли Вы изменить своему таланту, слову, литературе?! Нет! Так жить не хочется, тем более так говорить и читать про это. Сквернословие, поселившееся в Вашем творчестве, меня, да и не только меня, просто потрясло! Не поэтому ли и само повествование поблекло, посерело, перестало БЫТЬ. Не надо приписывать эту матерщину «простым» людям. Вы и раньше писали не об аристократах; но как нежно, целомудренно. А ведь они, «простые люди», наверняка, умели пользоваться подзаборным лексиконом. Я с мамой вместе с бойцами отступала из занятого немцами пригородного г. Пушкина. Были: отчаяние, кровь; смерти, но не было мата.! Блокада.: были смерть, голод, холод, но не было мата! (…) Августа Михайловна Сараева-Вондарь.»[3]
«Уважаемый Виктор Петрович! (…) Надо ли всякую гадость тащить в свою книгу? Ведь это не свалка мусора. Омерзительна вот эта тётка, которая при родах детей в ногах давила и в штаны сикала (!). Кому нужен этот вульгарный реализм? (…) Стр. 13. — Что это за «тёплое молочко в заднице»? Каково сочетание «теплое молочко» и «задница»! На стр. 25 — «дрищет». Эк вас на старости лет потянуло на вульгарности! Их много, таких слов, но причем тут литература? Так и до матерков недалеко. И это вы не отбрасываете. Не знаю, как у вас, а наши чалдоны до революции не матерились, стыдились родителей, детей, женщин, а если кто-то и выразится, то такому охальнику давали 15 суток за богохульство, просидеть их он должен был в холодном сарае и не работал. Тогда понимали, что наказывать человека трудом безнравственно. Самое тяжкое наказание — лишение свободы, отстранение от труда. (…) Извините за придирки, поучения. Но я не хочу, чтобы вы походили на Эдичку Лимонова, от которого воротит, как от туалета общественного. (…) Соловьев Геннадий Васильевич».[4]
В послевоенных деревнях, что обретались в душевном здравии даже переживши голод, холод, воловий труд, а на западе и фронт, матерщинников не жаловали, а старики и вовсе плевали вслед матюжникам: «И как ты, архаровец, эдаким поганым ртом хлеб ешь и мамку кличешь?!» Борзо вводя матерный жаргон в авторскую речь, не говоря уж о речи героев, писатель обольщался по поводу сермяжной правды жизни, а тем паче по поводу речевой силы повествования, ибо сила народной речи, которой писатель прекрасно владел, не в матерке подзаборном, даже не в злополучном чо, почо, знаш, понимаш; сила и краса народной речи – в природном, цветастом образе, в притчевом и пословичном любомудрии.
Виктор Астафьев в письме к покойному критику Игорю Дедкову пытается оправдать матерный язык, но не убедительно: «…А вы судите за натурализм и грубые слова, классиков в пример ставите. Вы-то хоть их читали, а то ведь многие и не читали, а в нос суют. Не толкал посуху плот, грубой работы, чёрствой горькой пайки не знал Лев Толстой, сытый барин, он баловался, развлекал себя, укреплял тело барское плугом, лопатой, грабельками, и не жил он нашей мерзкой жизнью, не голодал, от полуграмотных комиссаров поучений не слышал; в яме нашей червивой не рылся, в бердской, чебаркульской или тоцкой казарме не служил... Иначе б тоже матерился. (...) Виктор Астафьев».[5]
Может быть, Лев Николаевич, хлебнув мурцовки, и заматерился бы, как сапожник; но Фёдор Достоевский, прошедший каторгу и сибирскую ссылку, где вдоволь наслушался варначьей[6] брани, мог бы ради жизненной правды изукрасить романы богомерзкими матами, но одолел искушение, оберёг целомудрие русского художественного слова.
Забавно, что в былые времена Виктор Петрович осуждал скверномыслие и сквернословие в литературе, когда народная власть требовала от писателей благочестивого письма, когда и в страшном сне бы не приснилось, чтобы повествования вдруг, словно дерьмом человечьим, осквернились матами: «Очень много матерщинников появилось открытых. Считается тоже новаторством. Очень много скабрёзников». (1990 год). О том же толковал и в сочинениях: «Когда слабо сопротивляющегося Сиптымбаева уволокли в санпропускник, Сашка сердито забросил розу в кусты и выругался. Олег поморщился. Не любил он похабщины, не приучен к ней. Отец грузчиком был, но Боже упаси при сыне облаяться. И на войне Олег сопротивлялся, как мог, этой дикости, которой подвержены были даже большие командиры и вроде бы иной раз щеголяли ею» (Рассказ «Сашка Лебедев»).
А вот отрывок из повести «Пастух и пастушка»: «Ползёт солдат туда, где обжит им уголок окопа. Короток был путь из него навстречу пуле или осколку, долог путь обратный. Ползёт, облизывая ссохшиеся губы, зажав булькающую рану под ребром, и облегчить себя ничем не может, даже матюком. Никакой ругани, никакого богохульства позволить себе сейчас солдат не может — он между жизнью и смертью. Какова нить, их связующая? Может, она так тонка, что оборвётся от худого слова. Ни-ни! Ни боже мой! Солдат разом сделается суеверен. Солдат даже заискивающе-просительным сделается: »Боженька, миленький! Помоги мне! Помоги, а? Никогда в тебя больше материться не буду!»
Валентин Распутин высоко ценил художественный талант Астафьева, даже когда енисеец переметнулся к властвующим христопродавцам, но укорял писателя: «Я думаю, если бы у Астафьева в последних романах не было мата, он что, хуже бы стал как писатель? Не стал бы хуже… Астафьев красочно матерился за столом — было одно удовольствие его слушать. (?..) Но, простите, литература — это совсем другое. В последних его книгах нет его весёлости, хотя он и пишет «Весёлый солдат». Зачем он увлёкся этим? Есть у молодёжи эпатаж, есть и у матёрых писателей. Виктор Петрович сделал первую ошибку, заявив, что надо было сдать немцам Ленинград, дальше он уже пошёл напролом. Эпатаж это или ожесточённость, не знаю. Я думаю, он сам от этого страдал. Уверен, что он страдал и от одиночества, и от ожесточённости, но уже отступиться не мог от образа своего нового, от новой репутации. Он стал узаконенным матерщинником в литературе[7]».
Намедни вычитал у православных любомудров о сквернословие, что и ведаю не дословно… Русская пословица гласит: «От гнилого сердца и гнилые слова», а Господь поучает: «…от избытка сердца говорят уста» (Мф.12, 34); «исходящее из уст – из сердца исходит: сие оскверняет человека» (Мф.15, 18). А посему сквернословие – признак избытка скверны в сердце. Если не очищено у человека сердце, а переполнено грехом, то льётся из него сквернословие неудержимым потоком; и сквернослов повинен и в своей духовной смерти, и в погибели своих ближних. Скверна, изрыгнутая нечистыми устами, входит в уши и сердца ближних и даже ангельски светлых чад Божиих. Сквернословие рушит целомудрие и благопристойность, топит душу в пучине порока… Святые отцы, иереи, архиереи напоминали сквернословам слова Господа Иисуса Христа: «За всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда, ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф.12, 36-37). Всякому смертному предстоит на Страшном Суде ответить не только за грехи, но и за грешные мысли, грешные слова.
[1] Астафьев В.П. Собр. соч. в 15-ти томах. - Красноярск, 1998. - Т. 15. - С. 399, 400.
[2] УРКА, -и, м. и ж., УРКАГАН, -а, УРОК, урка, м. 1. Преступник, уголовник; заключенный, относящийся к преступному миру. 2. Хулиган, шпана. 3. Ирон. обращение. От уг. «урка» — вор, член воровской шайки, «уркаган» — дерзкий, авторитетный вор, первоначально «урка», «урок» — крупный преступникю http://dic.academic.ru/
[3] Астафьев В.П. Собр. соч. в 15-ти томах. - Красноярск, 1998. - Т. 15. - С. 452.
[4] Там же. - Т. 15. - С. 115, 116.
[5] Там же. - Т. 15. - С. 476.
[6] ВАРНАК, варнака, муж. (обл.). Бежавший с каторги. / Каторжник. /Бранное слово. Толковый словарь Ушакова.
[7] «День литературы», № 10, 2005)