Сергей ЛУКОНИН. Этот древний город Сорокиж. Отрывок из повести
Часы подземелья пробили четыре раза.
Дима оглянулся по сторонам. Картины мерцали перламутровым цветом. Замки, дворцы, терема, покосившиеся избы с соломенными крышами, — все это завораживало, манило. На полу, прислоненной к камину, стояла небольшая живописная работа, только что, видимо, начатая. Подмалевок изображал мужика с красной шапочкой, кафтаном и хитроватой усмешкой на прыщавом лице. В пухлой руке держал бараний окорок. Дима сглотнул слюну.
Не ведая, что творит, подскочил к холсту. Схватил кисть, обмакнул в палитру и резкими мазками стал водить по нему. И тут он услышал людской говор, хохот, звон посуды, увидел дощатый стол под сводами харчевни, заставленный братиной, чарками, диковинными рыбами, жареными поросятами, говядиной, зеленью; наотмашь ударило в ноздри Мити это месиво. Перекинув ноги через невидимую ограду холста, Дима сел на скамью. Лишь только его рука потянулась к окороку, как тут же кто-то крепко вцепился в его пальцы.
— Кудыть, постреныш! — услышал зычное.
Перед Митей сидел тот самый человек с красной шапочкой, воровато озирался по сторонам, теребил волосатое ухо. Митину руку все еще не выпускал, подтягивая к засаленному кафтану.
— Откуда, щенок, выискался? Ить, не маранный, как я погляжу.
— Не трогайте меня! Не имеете право! — пытался вырваться Дима.
— Гришка!! — рыкнул мучитель.
К столу подлетел маленький человечек с бельмом в глазу и козлиной бородкой. Камзол сидел на нем мешковато, однако, шашка, подвешенная на поясе, придавала ему вид важный и даже дерзкий.
— Чего изволите, Пантелей-батюшка? — спросил он скрипучим голосом, то и дело кланяясь.
— Глянь, Гришка, на ентого мальца. Кажись, не здешний. Ай, бусурман?!
Гришка боком шагнул к Антону, стал принюхиваться к джинсовому костюму его, подмигнул озоровато:
— Обличьем, батюшка, не бусурман, а все ж не наш, леший его возьмет. Спытать бы отрока.
— Дело сказываешь, — одобрительно кивнул колпаком Пантелей и налил из штофа в чарку бурой жидкости. — Ноне времечко смутное. Шоркают тут всякие по околоткам, дурманят головы черни. — Жахнул Пантелей стопку.
— А ну, вражина, сказывай, откель ты? Отвечай правду, не то Гришка сопелки твои мигом окровянит.
— Я протестую! — крикнул Дима, вырываясь из цепких рук слуги. Гришка пальцами прищемил ухо отроку, и тот рухнул на пол.
Народ харчевни загудел, с любопытством оглядываясь на происходящее. «Козлиная бородка» ухватил Митю за ворот куртки и приподнял на ноги. Дима продолжал нести явную околесицу, здешней публикой не слышанной:
— Я обращусь в международную комиссию по правам человека!
Пантелей одобрительно рыгнул.
— Крепко сказано. Однако не разумею. Веди, Гришка, мальца к самому.
Под шум и улюлюканье харчевней братии Митю потащили к увесистой кованой двери.
Ну что, дорогой ты наш герой, коли сам все безобразие нарисовал, так и терпи. То ли еще будет!
Дверь скрипнула, заголосил отчаянно петух.
Перед харчевней мужики, бабы и лошади топтали комья грязи. В зловонной луже отражались криворото деревянные срубы и покосившаяся колокольня. Стражник, грабастая пятерней кудлатую голову, сплюнул на лапоть мужичка в желтом армяке, сидевшего на лошади.
— Таперь лезь сюды, — указал шашкой Гришка на телегу.
Дима ворчал, как старичок, себе под нос, дескать, нарушили его покой, попал в общество крутых скоморохов, но все же, опасливо поглядывая на возницу, сел на подстеленную солому рядом с Гришкой. Рыжая кляча махнула хвостом и, перекатывая ворсистым крупом, двинула телегу по раскисшей дороге.
Вдоль нее тянулись лабазы, а кое-где, за высоким деревянным забором, играли в прятки терема и церкви, макушки их задевали пушинки облаков, летевших к распахнутому настежь опалому горизонту. Нет-нет да шмыгали опрометью люди, испуганно озирались, крестились и исчезали за воротами. Тревожно похрапывала кляча, подстегиваемая суетливым седоком.
Бельмо у Гришки помутнело.
— Счас проведаем, да кто ты таков будешь. Счас на кол да посадим, — скрипел он, выцеживая на бородку слюни.
От таких угроз по телу Мити пробежали мурашки. Он съежился, легкое головокружение едва не вызвало тошноту, а тут еще раскачивалась, повизгивала, телега и смрадный запах гнили, сивушного перегара и навоза щекотал ноздри.
Подъехали к каменной, высотой в два аршина ограде и воротам, сквозь щель виден был просторный двор и хоромы. У ворот истуканом стояли с берданками наперевес стражники и явно скучали. Завидев возницу и спрыгнувшего с телеги Гришки, гаркнули:
— Велено не пущать. Оне отдыхают!
«Козлиная бородка» сморщил печеное личико, открыл щербатый рот:
— Дайте знать барину: привез лазутчика, — и подошел к воротам.
— Не велено, говорю! — отвалил один из стражников, что постарше да увесистый в плечах.
— Ить, дурило! А ну-тка кликни Матвея.
Плечистый захлопал белесыми ресницами, вынул из под пояса пищаль:
— Цыц, Гришка, а то пальну, хайло-то раскурочу, не погляжу, что свояк!
— Но-но, полегше, свояк нашелся, да я тебя ... (крепкое ругательство) — поднял было руку Гришка, да отстранил от греха подальше — не ровен час пальнет Матвей. Обескуражен был Гришка столь негостеприимной встречей.
А в это время из ворот вышел войсковой начальник великого князя Пантелей Блескучий — верзила в малиновой шапочке, в остроносых сафьяновых сапожках.
— Что надоть, Григорий? — спросил он.
Стражник слегка поклонился:
— Вот привез тебе, Пантелеймон, отрока к дознанию, шляется по лабазам да харчевням, смутьянские речи толкает, — Григорий обернулся к телеге и — остолбенел. Митьки и след простыл! Учуяв неладное, Пантелей заскрежетал зубами.
— Где пацан? — хлестанул нагайкой Гришку.
— Б-был, х-х-хозяин! — взвизгнул Гришка и упал без чувств.
Стражники переглянулись и в один голос тявкнули:
— Верно, барин! Был малец!
Пантелей смекнул, в чем дело, коротко приказал:
— Немедля поймать!
Зашевелились стражники, свист рассек сырую морось, из раскрытых ворот выбежало человек десять охраны, с саблями, мушкетами, за ними конюхи вывели лошадей. Пара минут — и бросились всадники врассыпную в переулки-закоулки Сорокижа.
Пантелей Блескучий почесывал затылок, мрачно глядел, как дворня волокла Гришку в холодный подвал. И жалко стервеца, и досада холонит грудь: ить, и его, Пантелея Блескучего, — по приказу наместника великого князя Дормидона, затолкают в яму и не вспомнят добрые дела верного пса заплечных и кровавых набегов, а вспомнят Указ великого князя. В конце концов, не так страшен князь, как его наместники.
— Ну уж, дудки! — раскатал желваки по вспухшему от недосыпа лицу, прыгнул легко на седло и с места в карьер помчался на поиски беглеца.
Умбра вел за руку Дашу по садовой дорожке, все дальше и дальше от своего жилища, от картины-сада, пленником которой осужден быть навечно. Если не спасет Дашу — не спасет и Митю, ставшего очередной жертвой Фандыбраса. Ведь это он лишил памяти, это он устроил так, чтобы мальчик был вечным странником во времени и пространстве. Да, пусть он, Умбра Саворини, когда-то знаменитый художник в Палермо и его предместья, теперь и навсегда узник собственного искусства, которое обожал больше всего на свете, больше матери, больше нареченной Джильи, за что и поплатился: Фандыбрас совершил над ним то, к чему стремился Мастер: заточил в картине, он сам стал ее собственностью. И художник был сначала несказанно рад этому — ведь это свобода, о которой он мечтал. Он купался как младенец в купели, осененный лучами солнца и святой водой. Но радость длилась недолго — всего лишь два-три столетия (а для него — год-два).
Умбро Саворини однажды понял, что вот эти этюды, рисунки, картины — никому, кроме него, не нужны, их никто не видит. Все, чем питалась душа, иссякло, как родник под жаром пылающего зноя. На дне остались трещины; ни лепестка, ни капли росы, ни свежего ветра. Еще немного и он готов покончить собой.
И вот сто лет назад появилось это юное создание — Даша Привольская — как упругий стебелек вспыхнул во мраке подземелья, озаряя душу художника надеждой. Фандыбрас и его свита забрали девочку из тихого поместья России только за то, что больше всего на свете она любила музыку. Но что, же тогда любит Дмитрий Заманов — шестнадцатилетний подросток из двадцать первого века? Живопись? Музыку? Природу? Не знает об этом Саворини. В одном лишь нет сомнения: Фандыбрас что-то затеял — раз собирает в своем измерении либо очень красивое, либо самое мерзкое. Так кто же он, Дмитрий Заманов?
Умбра спешил. Рисковать девочкой он не мог. Выталкивая Дашу из ямы и закрывая занавес, он сказал ей:
— Нам остается два часа. И за это время ты играй на скрипке и не останавливайся. Это будет спасение твое и мое, а также Мити. Прервешь — и мы никогда не увидимся.
— Я все сделаю, как ты прикажешь, мастер, — ответила девочка и опустилась в свою хрустальную раковину.
В два прыжка Умбра оказался в мастерской возле портрета мужчины в красном колпаке. Очень удивился, что работа так профессионально кем-то закончена. Он протянул руку к изображению, в надежде, что войдет в свободное пространство живописи, не подвластное Фындыбрасу. Но пальцы завязли в слое красок, мужичок в колпаке усмехнулся криво, обнажив белоснежные зубы, всаженные в баранью кость.
Это конец. Не удастся Умбре войти в картину, ибо Дима по—своему дописал ее и, наверное, так точно, что смог беспрепятственно проникнуть в исторический отрезок истории Руси. Он же, Умбра Саворини, который хоть и побывал в этой загадочной стране, однако не знает ее, как, положим, отрок Дима — пусть и очень далекий от времен Великой Смуты, но по духу и крови гораздо ближе к своим предкам, чем Умбра. Вот почему Саворини не может вдохнуть в картину жизнь.
Проклятье! Что делать? В отчаянии Саворини рвал на себе волосы, метался по мастерской, стонал, раскачивался, лепетал бессвязное.
И вдруг откуда-то снаружи потекли звуки скрипки — нежные, порывистые. Они заполнили пространство, как ветер с гор, обволокли сознание художника. Голова стала ясной, сердце ровно забилось.
Умбра вспомнил, что был когда-то в России в царстве Ивана ІІІ, приезжал с большим посольством Палермо, в котором находилось немало, как и он, художников, архитекторов. В ту незабываемую пору они помогли в строительстве храма и монастырей... Постой! Да ведь Дмитрий Заманов и русич отрок, который учился искусству зодчества у великих Фиорованти и Солярио — один и тот же человек! Он вернулся в Русь. Тогда же Умбра познакомился с ним в кремлевских палатах. А потом разошлись их пути. Дмитрий остался в Московии, а сам он, Умбра, отправился в Суздаль. И, конечно же, он бывал в этой харчевне. Да, там была кованая дверь, и когда она открывалась, кукарекал петух. Помнится, он с приятелем смеялся над диковинкой, и не один раз приходили сюда выпить медовухи и подивиться лишний раз петухами.
Вот куда ему надо сейчас войти!
Каменные своды, деревянные перекрытия полуподвала, увесистые столы и лавки справа, массивное кольцо ручки на двери с коваными скобами и медный петух на притолоке. Послышалось многоголосье, крики, хохот, удалое пенье, мастерскую Умбры заполнили запахи пота, горелых свечей, душистого перца и терпкого самогона.
Рука Саворини потянулась к двери, пальцы жадно вцепились. Подтягивая к груди кольцо. Отчаянно крикнул петух.
В тот момент, когда Гришка изъяснялся со стражниками и Пантелеем Блескучим, Дима Заманов как сквозь землю провалился. Но мы-то с вами знаем: исчезать ему некуда было. Он соскочил с телеги и, пригнувшись, юркнул в полураскрытую калитку двора, стоявшего напротив хором наместника. Страх его был настолько велик, что даже не испугался выбежавшей ему навстречу собачонки. Как ни странно, но злости в ней никакой не было, она даже не тявкнула, а напротив — бешено завиляла хвостом, тычась чернявым носом в кроссовки, озорно заглядывала в глаза Мити, пятилась назад, как бы приглашая: «Не бойся, Дима, входи смелее!»…
С улицы доносилась брань, крики, топот копыт, дробно рассыпанный по здешней округе.
На крыльцо вышла женщина в дородном расшитом бисером платье. Черная коса спадала на высокую грудь, в глазах застыло удивление:
— Откель, молодец, явился? Кто таков? — и тут же, спохватившись, весело сказала, — Заходи, соколик ясный. Коль Дружок тебя заприметил, знать, не чужой. — Плавным жестом руки, легким поклоном, показала на открытую дверь.
У крыльца цветастый петух всполошил крыльями и кукарекнул.
Дима очутился в сенях, заставленных чугунками, метлами, глиняными кувшинами. От хозяйки пахнуло терпкой травой, покатые бедра ее плавно покачивались.
Посреди горницы стоял выскобленный до блеска стол с лавками, сбоку белела печь с диковинной росписью по глазури, противень закрыт вышитой занавеской, рядом высились полати, пол застелен тканевой дорожкой, кровать накрыта пухлыми подушками и кисейными накидками, у окна стояла прялка. От печи назойливо шел запах молодой картошки с луком и грибами.
Дима топтался в дверях, вперив отчаянный взгляд на хозяйку. Где-то он встречал эту белолицую женщину с родинкой на румяных щеках, сочными губами и насмешливыми карими глазами. Но когда?..
— Ну, молодец, пошто истуканом стоишь? – спросила хозяйка. — Садись, погуторим. Али спешишь? – Села на лавку, облокотилась на стол, подложив руку под пухлый подбородок.
Неслышно ступая, Дима сел напротив хозяйки и замер.
— Величать-то как? — спросила, перебирая в руке янтарный камешек.
— Дмитрий, — ответил подросток.
— Вот и славно. А меня Аксинья, — брови, наведенные сурьмой, вспорхнули, глаза налились агатовой синевой:
— Что-то я, Дмитрий, в толк не возьму: вроде бы ты обличьем русич, а одет не по-нашему, — и тут же перекрестилась на образа, вздохнула.
Дима догадывался, что хозяйка о чем-то хочет спросить его: откуда родом, да как попал в городище. Этих вопросов будет не счесть конца — ласковых, мимолетных, но цепких, словно кошачьи когти. В этой тихой обители таилось что-то грозное, готовое обрушить с минуты на минуту шквал беды.
Вот Аксинья привстала, засуетилась возле печи, загремела мисками, чугунками, из печи выпрыгнул пушистый кот; наставила перед Дмитрием всякой снеди, источающей аромат мясной похлебки, дымящейся пшенной кашей, залитой янтарного отлива маслом; приговаривала, убаюкивала, кот скользил по ногам его, заглядывал в миску, топорщил усы, а в глазах медовых плавали два маленьких паучка, готовых вцепиться в шею Мити. Он вздрогнул. Отложил ложку в сторону.
Аксинья снова села напротив Мити. Пыхнула уголком рта на упавшую со лба завиток, откинула за спину косу. Сказала строго:
— Ты лазутчик. Это я сразу скумекала.
Ничего себе заявленьице! Да они что — сговорились? Что же это за государство такое, где в каждом иноземце видят врага! Если говорить о Мите, то это еще обиднее. Извините — хоть он и лишен исторической памяти, однако разумение школьника выпускного класса, вполне стандартное и в Сорокиже более чем высокое, явно протестует против подозрений да еще со стороны этой странно молодой женщины.
Уж она-то точно догадалась о состоянии гостя — скорее не гостя, а пленника. Вот за окном, за тесовой оградой мелькают папахи, секиры, арбалеты, слышен гик и свист удалых приспешников наместника — раз и в яме молодец. А все-таки жаль его — больно уж пригож: чистенький такой, разумненький. Поди, в хлеву не возился, свиней не кормил, силосную яму не топтал. Барчук, видать, Из боярских кровей. Но и мы не лыком шиты, с Пантелеем-то. Хоть и не княжого роду, — с посадских. А власть то княжью надо беречь как пса. И тот, кто позарится на святое — голову с плеч. Придет хозяин, разберется с пареньком: ежели лазутчик — так ноздри-то разорвет, а ежели... Пресвятая Богородица, страшно подумать! А может, приберечь? Сделать из него работника — голод — не тетка, попривыкнет. Глядишь, расскажет что-нибудь путное, уж больно пригож молодец, для утех тайных сладостен...
Вздрогнула Аксинья, словно очнулась от наваждения, испытующе-строго взглянула на Митю.
Дима конечно же ничего не понимал, что происходит с ним и где он. С тех пор как попал в этот мир, раздвинутый вдоль и поперек в пространстве и времени, — все перепуталось в его сознании, лишь свечкой манила Митю идти дальше и дальше, не давая оглянуться назад. И эти заполошные крики диких людей, и скрежет телег, и малопонятный, но очень родной говор, — засасывали его как в вязкую жижу. Все это пугало и восторженно открывало перед ним заветную тайну, пока, правда, смутную, но желанную, как и порочное, сладко-страстное желание, окунуть свои губы в мякоть губ этой пугающе-красивой женщины. Хотелось вскочить и бежать без оглядки в промозглую серость неведомого мира, да приросли-то ноженьки его как колоды к стальному бруску — от лукавого ли взгляда белолицей Аксиньи, от ожидаемого ли стука хромовых сапог о ступеньки крыльца?
Так оно и сбылось.
Дверь распахнулась, и на пороге вырос Пантелей Блескучий.
— Эко, сновидение! На ловца и зверь бежит, — по светелке раскатился бас хозяина. Расстегнул кушак, положил саблю на лавку, хлебнул из ковша студеной воды, зыркнул на Аксинью, притулившуюся, ни живой, ни мертвой, к печи и степенно уселся напротив Мити Замаева.
— Долгонько же мы с тобой гнались, беглец. И как ты сюда попал, а?
Дима решил, что ни под каким видом не будет отвечать. Пальцы его вцепились в дрожащие колени.
Аксинья осторожно подошла к столу, поставляя перед хозяином миску с дымящейся кашей. Блескучий отодвинул миску волосатой пятерней, испытующе взглянул на Митю.
— Что, щенок, язык прищемил? Ксинь, никак немой!
— От твоего рыка и петух оглохнет. Ты уж поласковей с ним, — с тревогой ответила Аксинья.
Блескучий дернул бороду, крякнул.
— Звать-то как?
Аксинья не утерпела:
— Дмитрием кличут. Сознался давеча.
— Дмитрием, говоришь? — голос Блескучего взвился до дисканта. Он привстал, водрузил на край стола купол живота.
— Никак царевич убиенный? — размашисто перекрестился и грохнулся на колени перед Замаевым.
Аксинья всплеснула руками.
— Царица небесная, да что ж ты такое говоришь?!
— Цыц, мокрица! Мне уж ведома сия тайна, — швырнул носком кота, посмевшего ласкать ступни пса великого князя, низко поклонился ему и приказал жене:
— Немедля к воеводе. Пошли, государь за мной, да не оглядывайся и молчи доколе. Эко, невидаль, Аксинья: ниспослал господь нам великие дела!
Блескучий подхватил осторожно Митю под локоть, повел к двери, обернулся на жену, истово перекрестился на образ Николая Чудотворца и вышел из светелки. Брякнула щеколда.
Аксинья метнулась к оконцу, запричитала в полуобмороке:
— Пресвятая Богородица, помилуй мя и спаси!
Странная история получается, скажете вы, читатель. И буду с вами вполне согласен. Мне самому она чудной кажется. «И голова кружится, и мальчики кровавые в глазах»... воскликнул Борис Годунов в драме Александра Пушкина. Фу ты, господи, занесло на классику нелегкое. Право, следует приостановить этот сумасшедший бег и немного поразмыслить: что же мы в итоге имеем?
Дмитрий Замаев попал в лапы каких-то проходимцев, которые заморочили ему голову всякой чертовщиной. В результате бедный мальчик переместился в старину глубокую да еще, оказывается, его приняли, чуть ли не за наследника царева престола — убиенного Дмитрия! А все потому, что так Дима нарисовал картину в мастерской Умбры — верно ли или нет, — специалисты разберутся: подозреваю, что наврал-таки учащийся гимназии в исторической правде, особенно в деталях быта и характера...
Впрочем, я сам чувствую свою вину перед читателем — дал волю фантазии молодого героя!
Но чему быть — тому не миновать. И как бы ни соблазнительно нам было последовать за стрельцом Блескучим и его пленниками, все-таки пора решить: куда мы с вами, дорогой читатель, последуем?
Учтем некоторые моменты:
Первый: приятель Мити — Рома Васильчиков на вершине славы (а это нас должно уже беспокоить).
Второй: Даша Привольская играет на скрипке и в страхе ожидает развязки.
Третий: Мы еще не знаем, кто такой Фандыбрас — властитель преисподни (может это бред заморышей Фоки и Моки и других приспешников царства подземных коммуникаций).
И, наконец, четвертый момент: художник Умбра затеял рискованное путешествие.
Я не знаю, чему вы отдаете предпочтение. В конце концов, можете, по мере моего повествования, выбирать по вкусу эпизоды-блоки и переставлять их как сочтете нужным. Уверяю: от этого сюжет повести, его главная идея — не пострадают.
Мне, как и вам, однако, не терпится выбраться из кошмара подземельных интриг и подышать свежим воздухом милого городка по имени Сорокиж. Как бы там ни было, а в нем живут вполне реальные люди.