Глава 03. Колдовство.
Я виновато пообещал дяде не подниматься больше на выступ, к отверстию, из которого был виден иной какой-то мир, но про себя решил, что обязательно ослушаюсь. Уж больно смутила меня дядина коллекция засушенных людей. Я просто не знал, что и подумать.
Отпуская меня в тот день из своего Кабинета, дядя довольно сурово и назидательно произнёс:
- Я понимаю, что тебя может терзать чисто детское любопытство. Ты что-то странное увидел… Но вот что я тебе посоветую, - в его голосе прозвучали нетерпение и угроза: - не лезь ты лучше в чужие дела! Не лезь!.. Те ночные отсветы…. Они метались сегодня ночью по нашему небу! Это отсветы ФАР! Иначе: взрывов! Что может быть хуже?.. Я скажу тебе больше… Бог Люстра тобою недоволен… А те золотые и серебряные точечки, что ты видел на чужом чёрном небе, - это страшное, ужасное чудовище, которое сторожит вход в тот мир от таких неосторожных, как ты! Попробовал бы ты высунуть из дыры в скале руку - тотчас бы остался без неё!
Но я уже верил и не верил дяде.
Я собирался теперь тайком приходить к той матерчатой, плотной стене и смотреть на незнакомый мне мир. Однако то, что случилось к вечеру, совершенно перебило моё исследовательское настроение.
Вечером, когда Люстра уже давал нам свой свет, казавшийся мне теперь скучным, вялым и надоевшим, я сидел на краю горы, под названием Стул - она была примечательна обширной пещерой, со стороны долины Центральной, - и раскачивал ногой в ожидании ужина. Как вдруг я увидел, как со стороны горы Кресла, из дядиного Кабинета, показалась Живулька! Мне было странно, что она пропадала у дяди, а я был там и её не заметил, хотя и нашёл двух засушенных людей. Где Живулька могла сидеть около суток, не подавая своего голоса? Впрочем, дядин Кабинет со скатом, пол в нём не ровный, и очень может быть, что дядя держал девочку в каком -нибудь большом ящике. А брела она в мою сторону, очень смешно и несмело передвигая ноги, будто в нерешительности: повернуть назад или топать дальше!
Честное слово, сам не ожидал, что так обрадуюсь появлению Живульки! Весь этот день я сторонился моего друга Бурого, потому что думал, что это он донёс дяде о моём пребывании на выступе. Да и не хотел я, чтобы он увязался за мной к Двум Деревьям. А тут вспомнилось вдруг мне, какими живыми обычно были глаза нервной и вечно всем недовольной девчонки и подумал, что как раз ей-то и следует обо всем рассказать. Она не разболтает, потому что не очень жалует отца своего, а он - её, а соображает Живулька быстро. И всё же я не выдержал, повернулся к Бурому, который сидел над долиной, напротив меня на краю Дивана, тоже свесив ноги, как всегда неуклюжий, пыхтящий и толстый, и радостно оповестил его: “Живулька объявилась!”
Мы с ним так и поскакали с метеорита на метеорит сверху вниз до самой земли наперерез девчонке! Так что лысая голова Бурого, казалось мне, даже вытягивалась на лету. А я вам разве ещё не рассказывал, что мой друг, весь заросший шерстью, от верхней лапы до нижней и от плеча до кончика короткого хвоста, имел абсолютно лысую голову?
Он был настоящим плюшевым медведем - об этом проговорился Лепетайло, хотя дядя и внушал нам, что Бурый человек! И поэтому должен постоянно бриться и стричься. Вот дядя и стриг его. И мы сочувствовали Бурому. Ведь, сняв с него волосы, дядя сделал его таким уродливым! Впрочем, я тоже был уродцем. Это не давало мне право смеяться над Бурым, но смотреть на него после очередной стрижки всё равно было неприятно.
И вот теперь, спрыгнув на тропу в долине перед самым носом Живульки, мы с другом просто обалдели. Потому что вдруг увидели, что девчонка стала ещё уродливее, чем была. Она возвращалась из Кабинета дяди, но было явно, что он вовсе не лечил её там от бородавок! Теперь глаза Живульки закрылись! С чего бы это? И закрылись таким ужасным образом, что представляли собой ничто иное, как вмятины!
Я не понимал, что с ней и находился в тихой панике, и лишь негромко спросил её:
- Где ты пропадала?
Она, не оборачиваясь, вяло огрызнулась:
- А тебе, не всё ли равно?
Я ответил:
- Какое это имеет значение: всё равно или нет? Где ты была? - Я поймал себя на том, что едва ли не зашипел на неё от волнения. - В конце концов, у меня подданных в Давии раз, два и обчелся! У меня каждый подданный на счету! А тебя не было целые сутки! Может быть, ты шпионить уходила куда или с доносами бегала! А может быть, тебя ранили или убили! Я император будущий, я всё должен знать!
Она отвечала мне всё так же грубо:
- Если тебе некем становится править, иди - завоюй карликов или эльфов! Что, боишься? И - какой из тебя император? Вместо тебя отец мой правит!
Карликов и эльфов, умевших колдовать, я действительно боялся. И то, что дядя всюду подменял меня в делах - тоже было правдой. Но гораздо более страшился я ответа Живульки, что она ослепла.
Но она этого не сказала. Ковыляла кое-как, нашаривая палкой дорогу, шла и шла куда-то упрямо и сосредоточенно, должно быть, к себе. И то ли клокотала в ней обычная её злость, то ли нет. Ничего я понять не мог. Меня только и беспокоило, как она метеорит сможет поймать, чтобы подняться на свою скалу. И я хотел уже ей помочь, как она почти без труда справилась с этой задачей! Хватила по одному пролетающему палкой, прижала его к земле, потом ловко скакнула на него, как в седло, и была такова! И всё же я не решился бросить её и надумал проводить до столь любимых ею Двух Деревьев. А заодно спросить её о портрете, зарытом в землю.
Я тоже оседлал метеорит, но Живулька, почувствовав, что я сопровождаю её на некотором отдалении, не оборачиваясь, начала резко сопротивляться, закричав мне:
- Иди, иди лучше к своей Груше! Она теперь у нас единственная красавица! Может быть, и полюбит она тебя когда-нибудь, скелета облезлого!
Никогда прежде не напоминала мне Живулька, что я - скелет, и мне стало ужасно обидно. Я ведь не виноват, что таким родился. И я крикнул ей, поворачивая свой пылевой шар назад:
- А Груша, между прочим, давно уже за мной бегает! - Я хотел хоть чем-нибудь задеть девчонку, и в то же время мне было ужасно её жалко. Со вздохом посмотрел я ей во след. Но Живулька решила и на этот раз, конечно, в долгу не остаться и громко расхохоталась. Это было так на неё похоже, что создавалось ложное впечатление, будто бы и беды-то с ней никакой не приключилось. Но я же видел собственными глазницами, что глаза её были закрыты и запали. И в то же время ничего не мог поделать, чтобы заставить её поделиться со мною своими тайнами. Она явно мне не доверяла! А может быть, и не любила меня. Другое дело - Груша!…
Именно в последнее время, как стал я приближаться к своему четырнадцати с половиной летию, Груша, которая раньше вечно меня сторонилась - всё свободное время она сидела за уроками или проводила в обществе дяди - вдруг начала проявлять ко мне не просто интерес, а усиленный интерес.
Если честно, этот интерес даже немного пугал меня.
Груша!… О, Груша! Какими словами описать вам “мою” Грушу?
Она была среднего роста и пухловатая. С узкой талией и узкой грудью, но округлым толстеньким лицом. Вечно ходила она с розовым румянцем на золотистых щеках и многозначительно, опустив глаза в землю, улыбалась, как бы одновременно и всем, и никому.
Понять ли вам, что я испытал, когда она однажды подбежала ко мне после уроков у Понуры и, направив свои золотые глаза в мои пустые глазницы, совершенно напрасно поискала мой взгляд и улыбнулась - мне?!… А я… Я, честное слово, был давно влюблён в Грушу. А в кого ещё было мне влюбляться? Живулька никого не подпускала к себе ближе, чем на несколько шагов. А других девочек в моём государстве не было…
На Грушу всегда так радостно было смотреть! Она была свежей и чистенькой, тщательно умытой. И такой многоцветной! Что было очень важно у нас, в Давии! Наряжалась она только в заграничные платья, которые мой дядя, один Бог Люстра знает, где для неё раздобывал. Груша была его любимой дочерью.
Немногословная, как все в Давии, кроме меня, она не мудрствовала никогда, не грубила никому, как ядовитая штучка Живулька, она просто улыбалась, сея вокруг себя золотистый приятный свет.
Когда живёшь жизнью скудной на события и радости, можешь полюбить и скучного, очень молчаливого человека. Потому что придаешь ему массу достоинств, которых у него, может быть, никогда и не было. Невольно припишешь ему и мысли, которые никогда не возникали у него в голове, и поступки, которые он не совершал. Вот именно потому, что Груша слишком много молчала, я и одарил её всевозможными добродетелями, и не мог в ней разочароваться, и очень смело уподоблял её себе.
Ну а то, что она меня не любила, принимал стоически, без жалоб. Разве меня можно было любить?
И лишь когда Груша вдруг начала проявлять ко мне неожиданный интерес, смелый и столь не вязавшийся с её прежним поведением, я испугался. Я думаю, это потому, что иных людей мы можем любить только в их открытости. А некоторых только в их закрытости. Как бы на расстоянии, когда они нам совершенно недоступны. Нам хочется их любить, но нам не хочется ими обладать. Когда Груша вдруг пошла на меня в атаку, она показалась мне навязчивой и агрессивной.
Вот, например, недавно я впервые в жизни увидел свою кровь. До этого я думал, что скелеты, то есть китайцы, крови не имеют. Что во мне нет ничего, кроме костей, окруженных пустотой. А тут я порезался о свой острый ножик, который по-рыцарски всегда носил на ремне, обернутом вокруг талии, и очень удивился при виде крови:
- Как похожа она на чай в моём стакане! - Сказал я в каком-то восхищении. - И какой чудесный нежный цвет! Алый, кажется. Как бы я хотел, чтобы у меня был такого цвета плащ, который бы трепетал за моей спиной, когда я летал!
Мне было немного больно, но я веселился. Рана была глубокой, но я не испугался. А Груша уже хлопотала вокруг меня: она промокнула рану своим белым платком и сказала (я тогда едва ли не в первый раз в жизни услышал её голос):
- Я повешу эту тряпицу возле огня на Кухне. Мой отец учил меня кое-какому волшебству. Когда кровь на тряпке засохнет - от тепла, она и течь перестанет!
Груша так редко раскрывала свой рот раньше, что мне показалось: она ради меня только и разговаривать научилась. Она ведь всегда даже игр детских избегала. Только училась и училась с утра до ночи. С Лепетайло она разговаривала на его языке - кошачьем, с Понурой - на его, и очень старательно, единственная из всех нас, отвечая ему, хрюкала. Мы, правда, тоже на экзамене всегда хрюкали, но что именно и сами не ведали, всё, что в голову взбредёт. Хрюк да хрюк! И только одна наша Груша постигала в хрюканье Понуры и высшую математику, и астрономию! И свинячью поэзию!
… А потом как-то раз Груша ещё сказала мне, тоже улыбаясь:
- Пойдем, погуляем после уроков?
Я обрадовался: пойдём. А она привела меня в одно потаенное местечко долины, за гору Тумбочка, и вытащила из кармана какой-то коробок, а из него палочки, вроде тех, что держала в руках Холодайка.
- Это спички, - сказала мне Груша как бы по большому секрету и улыбнулась таинственно. Лицо её ещё больше округлилось от этой улыбки, и щеки легли толстыми кошачьими складками. Мне даже неприятно стало на неё смотреть. - Последние спички отца. Для тебя украла. Чтобы показать.
Я в удивлении глядел на огонь. На то, как он из-под палочки появляется. Я восхищался. Огонь дядя держал на Кухне, куда вход нам был запрещён. Хотя - что может быть красивее многоцветного огня?
И тут Груша повторила, обнимая меня за шею одной рукой, что она специально для меня украла спички и коробок. Возле костра нам стало так горячо! Я лично словно опьянел. И тоже осмелился притронуться к Груше - взять её своими костлявыми пальцами за руку. Вид огня возбуждал, придавая мне необычайную смелость. Смелость охотника.
Я боялся, что Груше станет неприятно моё прикасание - ведь что хорошего в том, что тебя держит за руку скелет - китаец? И Груша действительно отняла свою руку. Но вскоре выяснилось: не потому, что она меня боялась. Ей нужны были обе руки, чтобы быстренько отрезать от своей светлой косицы хвостик и потом его сжечь.
Эти действия сильно напоминали волхование. Но я был слишком одурён огнём, чтобы противиться всяким девичьим глупостям. И только когда Груша заставила меня вдохнуть дым сгоревших волос, я вдруг понял, что она пытается меня приворожить.
Я очнулся. Едкий дым протрезвил меня. И меня поразила Грушина расчётливость. Я и так в неё влюблён. И она давала знать мне, что и я ей не безразличен. Так зачем ещё колдовство? Зачем меня привораживать, так сказать, с гарантией? И мне всё это не понравилось. И её скоро созревшая любовь, и хитрость… Потому что я всегда считал, что человек не кукла и должен полюбить своими живым сердцем. А иначе любовь не будет настоящей. Игрушечной будет, кукольной. Ведь даже я полюбил, хотя сердца у меня нет, не видно между костями грудной клетки.
Я захотел уйти. Тем более что палёные волосы пахли просто ужасно, но Грушенька не сдавалась. Она словно научена была кем-то, что делать дальше. И ещё прежде, чем я поднялся с земли, она обхватила меня за плечи обеими руками и с силой стукнула моей головой о свою. И это тоже была примета. Люди бьются головами, когда хотят жить вместе. Но я жить вместе с Грушенькой не хотел, я повторяю. Я хотел любить её издалека, через долину. И я более никогда старался наедине с нею не оставаться. Слишком пугала меня Грушенька.
Поэтому так обидны мне были слова Живульки:
- Иди - иди к своей Груше!
Словно она меня ревновала. Но так как Живулька меня никогда не любила, значит, и ревновать она не могла. Нет, не имело никакого смысла меня обижать. Лучше бы мы обменялись впечатлениями по поводу того, что творилось в королевстве.
Но в этот вечер я так ничего и не сделал из того, что собирался: ни заглянуть в окно на стене, возле Двух Деревьев, ни поговорить с Живулькой о том, куда делись её прекрасные глаза. Ой… Что это я? Зачем я говорю о том, чего не знаю! Девчонка вела себя так, словно слепой вовсе и не была! Двигалась уверенно и смело! А глаза её всё ещё были закрыты, словно она их потеряла… Дядя молчал. Лепетайло, Бурый и Понура тоже. Все вели себя таким образом, будто бы глаза девочки были на месте, на её лице под бровями, под веками.
А мне в тот вечер то и дело вспоминались те два, словно родных мне, блестящих глаза на павлиньем веере дяди, которые я обнаружил в то мгновение, когда освобождал Записную Книжку от тяжёлого пресс-папье. А не Живулькины ли это были глаза?… Нет, не может быть! Я, конечно, знал, что дядя мой умеет колдовать, но был уверен, что он делает это так, чуть-чуть, от скуки и ради смеха, как иной человек умеет делать карточные фокусы. А чтобы решиться забрать у человека глаза и переместить их на веер, надо было отважиться на страшное. На преступление. Поэтому мне было проще считать, что я ошибся, и девчонка не открывает глаз из вредности, для того, чтобы нас всех пугать. А возможно, желая отплатить отцу. Всем было известно, что она его не любила. Вот и желала, может быть, навести на него тень наших подозрений. И кто знает, возможно, просто давала нам всем понять: как надоело ей смотреть на жизнь в нашем государстве…
Но странное дело - с этого вечера что-то будто бы случилось и со мной!
Я уже несколько дней хотел поговорить по душам с Живулькой, но у меня словно бы не хватало силы и воли совершить задуманное. Я, например, направлял свои стопы к скале, на которой росли Два Дерева, и тут же останавливался и изменял свои намерения. Передумывал, или же что-то отвлекало моё внимание. А иногда я просто вдруг забывался и начинал размышлять о другом.
Несколько дней я не мог понять, в чём причина моей нерешительности. Пока не начал опять подозревать моего дядю. Дело в том, что, проснувшись однажды ночью, через несколько часов после того, как Живулька вышла из его Кабинета с закрытыми глазами, я увидел, что и он не спит. Но мало того, что не спит, а лежит, допустим, в своей постели! Дядя сидел напротив меня, скрестив ноги, не сводил с меня своих страшных застывших глаз и приговаривал, будто колдовал: (правда, очень тихо):
- Не получиться!… Не будет!… Не станется!… Не захочется!…
Я не понимал, что он хочет от меня, и лишь догадывался, немея перед его смелостью, что он наводит на меня какую-то порчу!
“Не получится! Не будет! Не станется! Не захочется!”
Конечно, следовало бы на утро подойти к нему и спросил напрямик: что он делал возле моей постели. И чтобы он ни ответил, из уважения к нему воспринять ответ с доверием и почтительностью. Но в последнее время столько всего случилось неприятного и откровенно странного, что я стал бояться разговаривать с Изъедухой.
Поэтому я решил наблюдать и молчать. Но на всякий случай всё-таки обратился к моему королевскому библиотекарю: а он-то знает: чего добивается дядя своими приговорами.
Библиотекарь редко отвечал на наши, детские, вопросы. Ему дядя не велел. Но на этот раз у него было хорошее настроение, и он промолвил:
- Мурр-рр! Муррр! - Он сказал это с удовольствием, потому что только что поймал жирную мышь.
Другой бы ничего не понял. Но я по дядиному совету всегда смотрел говорившему в глаза, словно пронзая их, и поэтому давно выучил кошачий язык. Наш библиотекарь был большим чёрным котом. Мне вообще давно казалось, что он хорошо относится ко мне. И тоже в свою очередь пронзал меня, когда хотел меня понять. Из его “мур-мур” я понял следующее:
- Твой дядя, мой дорогой, явно хотел сбить тебя с прямой дороги. Он занимался рядом с тобой своими магическими упражнениями, потому что хотел, чтобы ты всю жизнь ходил по жизни кругами, никогда не добираясь до истины!
Я поблагодарил библиотекаря глазами, понимая, что более этого “мур-мур” он ничего мне не скажет. И так о многом проболтался!
Вот и выходило с этого дня: я хотел заговорить с Живулькой о дядиных тайнах и не мог, как ни старался. В школу она ходить перестала, а добраться до Двух Деревьев я не сумел.
И хотя я по-прежнему ничего не знал толком, я уже начал понимать, что мой дядя не просто колдун, а колдун злой… Что ж, одно вполне сходилось с другим: если ты владеешь даром магии и при этом ещё и недоброжелателен к людям, рано или поздно ты превратишься в ведьмака. Так что нечему удивляться.
Однако дядя не мог мне помешать поговорить с другом Бурым. И вот заведя однажды его на высокую вершину горы, внутри которой хранилась наша государственная библиотека, я, глядя вниз, на всю свою страну, мечтательно спросил Бурого:
- Пообещай молчать! Не доноси на меня дяде, пожалуйста!
Бурый и молчал. Тогда я спросил его:
- А ты хотел бы увидеть другие страны?
Бурый опять молчал. Я видел, что он смотрит на меня своими маленькими вредными глазками и о чём-то напряженно думает, но не понимал, почему он мне не отвечает. Словно бы я впутывал его, по крайней мере, в государственный заговор, а он этого боялся. Наверное, он бы как всегда отмолчался, а я перевёл разговор на другое, но вдруг пасть его открылась, и он проревел, как обычно ревут плюшевые медведи с пищалками вместо сердца:
- Ты, наверное, решил тогда, что я проболтался?
- Когда? - Удивился я.
- Когда твой дядя проведал о твоём открытии иного мира за скалой?
- Ничего я на тебя не подумал! - ответил я мирно, не желая с ним ссориться. - Ты хоть и молчун, но хороший друг мне. Я чувствую это. Я чувствую! Понимаешь ли? Чувствую!
- Да, - согласился Бурый. - Я хороший. И я никогда сам по себе тебя не выдам. Я не хочу тебя выдавать. Не понимаю, как выдаю, но выдавать не хочу. Потому что я люблю тебя, Скелетус. Как и Лепетайло, тебя любит.
- Лепетайло? А при чём здесь Лепетайло?
Но мой друг понёс уже какую-то несусветную чушь:
- Эх, тебе не понять!.. Мы были с ним так, ни рыба, ни мясо… А потом… вдруг… бах-бах… Я, хоть и мало говорю,… всё же теперь говорю… А он даже и не делал попытки заговорить с людьми... А теперь ты его понимаешь. А он тебя. А раньше… Всё было не так раньше!… А дядя сделал, что и теперь не так, как было раньше… И не знаю я, будет ли и дальше так, как было раньше, или нет.
- Когда это раньше? - Спросил я.
Бурый спохватился, что сказал лишнее. Но в отличие от библиотекаря, он был менее хитёр и более прямодушен, поэтому ответил мне:
- Мы с ним знали тебя раньше…Ну, раньше.. Ну,.. раньше…
- Не понимаю я тебя, брат.
- И не поймёшь. Даже не старайся. Просто помни, если возникнут какие-нибудь сомнения на счёт нас: мы с библиотекарем знали тебя раньше. И всё. Так, подойди к нему и скажи: “Ты знал меня раньше!” И он обязательно усовеститься.
И больше я слова из него выжать не мог. Он явно хотел, чтобы мне было за что его любить, чтобы я относился к нему с доверием. Но он не мог почему-то объяснить мне, почему я должен ему и Лепетайло верить.
Однако он всё же сдержал своё слово и кое-что важное разузнал именно сегодня.
Он шепнул мне прямо на уроке в ухо:
- Дядя стрижёт меня.
- Я это знаю.
- А волосы мои хранит у себя.
- Ну и что?
- Через эти волосы он всё и узнает. Все наши с тобой разговоры.
Я замер.
- Уж и не знаю, как он так колдует, что мои волосы между собой общаются: ну, состриженные и отрастающие сейчас на мне. Но если ты после урока меня чуть - чуть не окромсаешь, самые кончики шерстинок, боюсь, он и этот наш разговор услышит!
Должно быть, волосы всё запоминают! А потом передают ему. А сам по себе я тебя никогда не выдавал! Ни-ни!
Так, в сущности, и подтверждалась потихоньку моя догадка, что у дяди в моей стране свои собственные эгоистические интересы, свои цели и свои задачи. Что зря мы все ему передоверились.
С каждым днём я всё явственнее понимал, что он вполне мог забрать у Живульки её глаза, а потом посадить их на веер.
Хотел ли он таким образом напугать нас, детей? Не знаю. Вряд ли. Он ведь думал, что мы по-прежнему его слушаемся и следуем только его правилам. Но Живульку он напугать хотел. И не только напугать. Он за что-то хотел её наказать и наказал. Но за что - я даже не догадывался. Вероятно, она чем-то от нас отличалась, была какая-то особенная. Но о чём были её самые тайные мысли - я даже представить себе не мог.