Раненая песня. 1933

Коля Титов, жокей и поэт из Новосибирска, подружился с Васильевым в 1928 году. Нам известно об их дружбе немного. Вроде бы летом они поселились в кладбищенском склепе, откуда их с позором выгнали. Ещё в 1927­м Павел Васильев, как говорится, вина и в рот не брал, о чём свидетельствуют его друзья Донат Мечик и Евгений Туманский. Первую рюмку, я думаю, он выпил уже в Новосибирске, вернувшись из Москвы осенью 1927 года. И Коля Титов составил ему компанию. Павел Васильев называл Николая легкомысленнейшим парнем. А Титов написал о друге:

 

Весёлый и беспутный озорник,

Весь словно сотканный из вдохновенья,

Вошёл он в мир моих любимых книг

Поэзией могучего цветенья.

 

Вот когда Васильев был с Титовым, его и настигла первая клевета. Ничего ребята плохого не делали. Их отправили в командировку от журнала «Сибирские огни» по Сибири. Павел Васильев рассказывает: «На зиму глядя с билетом до Верхнеудинска в сандалиях и рваных резиновых плащах уехали мы с Николаем Титовым на Дальний Восток. Голодали, ехали зайцами, добрались до Благовещенска и там нанялись на золотые прииски». Но Васильев заболел цингой, и ребята вернулись в Хабаровск. Жили в гостинице, писали стихи в газету, инсценировки для местного театра, этим кормились.

Здесь их настиг первый васильевский клеветник, «некто Жигульский» (Павел Васильев). Он написал на ребят фельетон «Богема идёт», о том, как они «загнивали». Новосибирский журнал «Настоящее» подхватил эту клевету (клеветник № 2 Геннадий Акимов). В заключение Павел Васильев пишет: «Эта статья не давала мне никаких перспектив к исправлению. Поэтому в Новосибирске меня не включили в здоровую творческую работу».

Я не сомневаюсь, что Жигульский в Хабаровске, а потом Акимов в Новосибирске действовали заодно, а руководил ими всё тот же Родов, затаивший злобу на Васильева ещё со врёмен васильевского стихотворения «Письмо». На самом деле «богемой» тут и не пахло. Жигульский и Акимов и не подозревали, что найдутся ещё люди, вспомнившие о путешественниках, и их воспоминания выведут на чистую воду клеветников. Например, Георгий Йодко, работавший ответственным секретарем газеты «Восточный забайкалец» в 1928­29 годах (г. Сретенск). Летом 1928­го в Сретенске появились двое из Новосибирска. Йодко рассказывает: «Павел Васильев и Николай Титов были очень молоды. Павел – так прямо мальчишка, со светлыми вьющимися волосами, красивый, молчаливый (!?), скромный. Ему ещё не было восемнадцати, Николай небольшого роста, с живыми чёрными глазами, в которых просматривались весёлые искорки, не прочь пошутить. Их объединяла крепкая юношеская дружба, любовь к поэзии». Гости сняли комнату в частной гостинице местного нэпмана Штейна и три дня ждали пароход «Карл Либкнехт» или хотя бы баржу «Роза Люксембург», чтобы плыть по реке Шилке дальше.

Деньги на поездку заработали, написав в литературную страницу газеты стихи «Урожай» (Павел Васильев) и «Самолёт в деревне» (Николай Титов). Но всё это мы узнали про Васильева лишь в 1989 году из сборника «Воспоминания о Павле Васильеве»[1], а тогда, в 1929­м, за Васильева заступиться было некому, и он уезжает в Москву. Но в Москве Васильева ждали свои жигульские и акимовы. Хотя были другие, кто подружился с поэтом и оценил его по заслугам – А. Жаров, И. Уткин, Я. Смеляков, В. Казин, М. Светлов, С. Поделков, И. Заславский. Последний вспоминает: «Мы любили Павла. Он был поэтом России, поэтом революции».

Но быстрое восхождение к славе множило число завистников, а самому поэту вскружило голову. Он позволял себе неосторожные замечания в адрес своих коллег, высмеивал, например, стихи Ал. Безыменского. И зря. В лице Ал. Безыменского он приобрёл энергичного и безжалостного врага.

Группа так называемых комсомольских поэтов, бывших рапповцев (Ал. Безыменский, Джек Алтаузен, Михаил Голодный и другие) объявили войну Павлу Васильеву:

 

Будешь лежать ты, покрытый пылью,

Рукой прикрывая свой хитрый глаз,

Таков закон у нас, Павел Васильев:

Кто не с нами, тот против нас.

Михаил Голодный

 

Васильев вызов принял, но, к сожалению, поэт умел сражаться в открытом бою, против интриги и хитрости он был бессилен, легко поддавался на провокации, лез драться, – и довольные интриганы тут как тут с письмом от общественности. Какие только сплетни не распускали они о Васильеве – самые нелепые, и прежде всего – что он сын кулака. Вот что сказал сам Васильев по этому поводу, отвечая на вопрос своего друга Сергея Поделкова, почему его считают сыном кулака: «Знаешь, суть проще пареной репы. Кулака уничтожают как класс. А кому­то нужно уничтожить меня и мою поэзию, упечь подальше. Обо мне кричат, что мои стихи – чистая контрреволюция… чтобы поставить к стенке, надо это хоть чем­нибудь оправдать, хотя бы клеветническими измышлениями. Зная, что я невыдержанный, порой на язык злой до невыносимости, особенно когда слышу о себе россказни и обывательские легенды». И в 1933 году, будучи на вершине успеха, Васильев, тем не менее, вопит от отчаяния в своей «Раненой песне».

 

Дала мне мамаша тонкие руки,

А отец тяжёлую бровь –

Ни за что ни про что

Тяжёлые муки

Принимает моя дремучая кровь.

 

Ни за что ни про что

Я на свете маюсь,

Нет мне ни света, ни праздничных дней.

Так убегает по полю заяц

От летящих на лыжах

Плечистых теней.

Так, задыхаясь

В кручёных тенётах,

Осетры саженные

Хвостами бьют.

Тяжело мне, волку,

На волчьих охотах,

Тяжело мне, тополю,

Холод лют.

Вспоминаю я город

С высокими колокольнями

Вплоть до пуповины своей семьи.

Расскажи, что ль, родина, –

Ночью так больно мне,

Протяни мне,

Родина, ладони свои.

Не отдышаться теперь – куда там.

Что ж приключилось,

Стряслось со мной:

Али я родился дитём горбатым,

Али рос я сглаженный

И чумной?

Али вы зачинщики,

Дядья­конокрады,

Деды­лампасники,

Гулеваны отцы.

Я не отрекаюсь – мне и не надо

В иртышскую воду прятать концы.

Мы не отречёмся от своих матерей,

Хотя бы нас

Садили на колья.

Я бы все пальцы выцеловал ей;

Спрятал свои слезы

В её подоле.

Нечего отметину искать на мне.

Больно вы гадаете чисто да ровно –

Может быть, лучшего ребёнка в стране

Носит в своём животе поповна?

 

Что вы меня учите

Лизать сапоги,

Мой язык плохо

Прибавит глянцу.

Я буян смиренный – бить не моги,

Брошу всё, уйду в разбой, в оборванцы,

Устрою кулацкий разгром,

Подожгу поэмы,

Стихи разбазарю,

И там, где стоял восьмистенный дом,

Будет только ветер, замешанный гарью.

Пусть идёт всё к чёрту, летит трубой,

Если уж такая судьба слепая.

Лучше мои девки пойдут на убой,

Золото волос на плечо осыпая.

Мужики и звери из наших мест

Будут в поэмах погибать…

Коровы и лошади, вот те крест,

Морды свои вытянут ко мне, кончай, мол.

Кому же надобен мой разор,

Неужели не жалко

Хозяйства такого?

Что я, лиходей, разбойник иль вор?

Я ещё поудобней

Кого другого.

Нет одёжи дороже

Собственных шкур.

Не один я бегаю

От пули, как заяц.

Чего же вы смотрите

На меня вприщур,

Будто я объявленный мерзавец?

Что вы особачились на песню мою.

Песни – мои сёстры, а сказы – братья.

Я ещё такие песни спою,

Что и самому мне ещё не снятся.

Я хочу ходить в советских полках.

На черта считать мой улов и вылов,

На черта цепляться – айда назад,

Мы ещё посмотрим, кому Ворошилов

Подарит отличье за песенный лад,

Кутайтесь в бобровых своих поэмах,

Мы ещё посмотрим на вас в бою, –

Поддержат солдаты с звездою на шлемах

Раненую песню мою.

 

Вот он Васильев – весь здесь. Буквально рвёт рубаху у себя на груди, почему, за что так с ним, ведь он же свой, он ещё многое сможет. В то же время поэт не преминул затронуть некоторые проблемы, которые волновали тогдашнее общество.

Андрей Алдан­Семёнов вспоминает о встрече с Павлом Васильевым осенью 1934­го: «В стране сажали и расстреливали «врагов народа». Дети печатали в газетах объявления, что отрекаются от отцов своих, а Павел говорил:

– Ну и детки от первой пятилетки! Только и слышишь: каюсь да отрекаюсь».

И он заявляет в «Раненой песне» «Я не отрекаюсь…» Васильев возмущается тем, что в вузы принимают только детей рабочих и крестьян, остальным чинят препятствия. Он против:

 

Может быть, лучшего ребёнка в стране

Носит в своем животе поповна?

 

Неудивительно, что это стихотворение дошло до нас в черновике, даже если бы поэт попробовал отдать его в печать, едва ли бы нашёлся редактор, рискнувший опубликовать эту неслыханную для того времени крамолу.

 

 

[1] Воспоминания о Павле Васильеве.