[03] Павел Васильев был обречён на гибель...
3
Павел Васильев был обречён на гибель – сразу же как приехал в Москву.
Могли ли простить мертвяки живому, больные – здоровому, уроды – красивому, бездари – даровитому?..
Литературная байка: в застолье один из «псевдонимов» (новое имя, разумеется, было выкроено по романтическому советскому лекалу), резвяся и играя, брякнул, что-де невозможно придумать рифму к его «девичьей» фамилии и что если кто изловчится, зарифмует – тому ставлю могарыч. Однако на следующий же день его не менее шустрый рифмач-соплеменник выдал:
Товарищ Шейкман,
Не носите вшей к нам! –
и выиграл в споре.
К тому времени, когда в столице появился Павел Васильев со своей яркой и горячей, как молодая кровь, поэтической речью, столько уже словесных вшей понатащили в нашу литературу, так её эта вшивота облепила и обсосала, что русской поэзии почти не стало видно – одна советская. Синь Есенинских очей подменилась наглой мутью гляделок мутанта. Родник живой русской речи был заплёван и забит мусором косноязычной мертвечины. Большевики, они же первым делом поставили в Совдепии памятник Иуде Искариотскому – как первому революционеру. Чужебесие сделало своей речью чужесловие. В гниющем парнике советской поэзии начала 30-х годов голос буйного пришельца из глубин Сибири Пашки Васильева, наверное, показался всем этим Безыменским, Жаровым и Голодным – рыком дикаря. Зачем новым хозяевам страны и литературы язык порабощённых аборигенов? Как недавно дворяне, что изъяснялись между собой на французском, так и «одесситы» всех мастей быстро сварганили себе язык, слепленный из литературщины, канцеляризмов, жаргона и не переваренных в русской печи словесных переводных уродцев своего чужемыслия. Потому-то и травили настоящее русское слово, что не знали его и не любили.
Блока – замучили. Гумилёва – расстреляли. Клюева – засмеяли. Есенина – довели до петли. Ахматовой – чёрный платок на роток. Булгакова – приговорили к немоте. Пришвина – в деревенскую нору. Клычкова, Платонова – в юродивые. На Шолохова – ведро помоев и клеветы.
В своей стране я словно иностранец, -
подивился Есенин напоследок.
Васильев же, через каких-то пяток лет, – своей стране, а тем более её столице был попросту чужероден.